Те, что от дьявола
Шрифт:
И я ведь не клевещу, Рансонне, правда?.. Может, и ты спал с нею, и если спал, то знаешь, что она была самым великолепным, самым чарующим воплощением всех пороков. Где ее отыскал фельдшер? Откуда она взялась? Ведь она была совсем еще молоденькой. Поначалу не решались задаваться подобным вопросом, но колебания длились недолго. Она воспламенила не только восьмой драгунский полк, но и мой гусарский, а кроме того, вспомни, Рансонне, всех штабистов экспедиционного корпуса, к которому мы относились, — словом, пожар, зажженный ею, очень быстро распространился и принял катастрофические размеры… На своем веку мы видели немало женщин, офицерских любовниц, которые следовали за полком в том случае, если офицер мог себе позволить роскошь возить за собой в обозе женщину: командиры закрывали глаза на подобные нарушения и порой совершали их сами. Но мы и представления не имели, что существуют женщины, подобные Розальбе. Мы привыкли к определенному типу красавиц — женщинам, похожим на мужчин, решительным, отважным, даже дерзким. Чаще всего это бывали красивые темпераментные брюнетки, похожие на юных мальчиков, и случалось, что не лишенные фантазии любовники наряжали их в мундиры, добавляя им особой пикантности. Словом, офицерские любовницы — это особая категория женщин, точно так же, как офицерские жены, этих достойных и почтенных дам выделяешь в обществе сразу по той печати, какую кладет на них военная среда, в которой они привыкли жить. Но Розальба, спутница фельдшера Идова, ничуть не походила на привычных для нас искательниц приключений, отважно следовавших за полком. Высокая бледная — но только на первый взгляд, потом поймете, почему я говорю только о первом
— Стыдливым называли и Вергилия, а кто, как не он, написал: «Страсть в Коридоне зажег прекрасный собою Алексис», — процитировал Невер, не забывший семинарской науки.
— Прозвище Розальбе дали не в насмешку, — возразил Менильгранд, — и не мы ее так назвали, мы прочитали его в день знакомства у нее на лице, его написала сама природа, украсив розами ее щеки. Розальба была не просто стыдливой на вид девушкой, она была воплощенной стыдливостью. Будь она чиста, как праведницы на небесах, краснеющие от взглядов ангелов, то и тогда не могла бы стать более стыдливой. Кто же сказал — думаю, какой-то англичанин, — что мир создал обезумевший дьявол? В приступе безумия дьявол состряпал и Розальбу себе на радость… Стряпать адскую смесь ему, я думаю, пришлось долго, он томил сладострастие в стыдливости, а потом стыдливость в сладострастии, приправляя небесными ароматами те удовольствия, какими женщина может порадовать мужчину. О стыдливости Розальбы свидетельствовали не одни только вспыхивающие щеки — внешняя, поверхностная примета, стыдливость была ее нутром, дрожала и трепетала в крови. Розальба не лицемерила, не отдавала должное добродетели, она в самом деле отличалась неимоверной стыдливостью. И в ничуть не меньшей мере похотливостью. Удивительно, что и стыдливой, и похотливой она была одновременно. Говоря или делая… ммм, что-то весьма рискованное, она так трогательно говорила: «Мне стыдно», что ее голосок до сих пор звенит у меня в ушах. Странное дело! С ней ты всегда находился в начале, даже если развязка была позади. После оргии вакханок она выглядела самой невинностью, впервые прикоснувшейся к греху. Уже побежденная, млеющая, обессиленная, она все-таки оставалась испуганной девственницей, искренне взволнованной и очаровательно заливающейся краской. Словами я не могу передать вам, до чего возбуждающе действовал этот контраст, язык не способен выразить это!
Менильгранд смолк. Он задумался, и все остальные тоже. Невероятно, но своим рассказом он превратил в мечтателей солдат, прошедших огонь, воду и медные трубы, монахов-расстриг, старичков врачей — любители острых ощущений вновь вернулись в прошлое. Даже нетерпеливый Рансонне не проронил ни слова: он вспоминал.
— Вы прекрасно понимаете, — продолжал Менильгранд, — что пикантные особенности стали известны гораздо позже. Поначалу, когда она только появилась в восьмом драгунском полку, все увидели хорошенькую, можно даже сказать, красивую девушку, чем-то похожую на принцессу Полину Боргезе [123] , сестру императора. Принцесса Полина тоже выглядела целомудренной девственницей, но все вы знаете, отчего она умерла… У Полины не было и капли стыдливости, которая помогла бы порозоветь хоть одному-единственному крошечному участку ее прелестного тела, зато у Розальбы ее было в избытке, и она становилась от смущения пунцовой вся целиком. Розальбе и не снилось простодушие Полины, которая на вопрос: как она могла позировать Канове обнаженной?! — ответила: «В мастерской же топилась печка! Мне было тепло!» Если бы с подобным вопросом обратились к Розальбе, она убежала бы, закрыв чудесно порозовевшее лицо чудесно порозовевшими руками. Но не сомневайтесь, убегала бы так, что все соблазны ада таились бы в складках ее платья!
123
Боргезе Мария Полина (1780–1825) — урожденная Бонапарт, сестра Наполеона, первым браком за генералом Леклерком, овдовев, вышла замуж за князя Боргезе (1803), позировала итальянскому скульптору Антонио Канове (1757–1822) для скульптуры «Полина Боргезе в образе Венеры» (1808). Первым в подражание античным статуям Канова изваял обнаженным Наполеона, считая наготу признаком божественности.
Так выглядела Розальба, и ее невинный вид обманул всех нас, когда она появилась в полку. Фельдшер мог представить ее как свою законную супругу или даже как дочь, мы бы ему поверили. Она смотрела прелестными светло-голубыми глазами, но сама становилась прелестнее, когда их опускала: опущенные веки оказывались выразительнее, чем взгляд. Для солдат, имевших дело с войной и особого рода женщинами, появление столь невинного существа, которому, по простонародному, но выразительному выражению, «боженьку дали бы и без исповеди», было неожиданностью. «Хорошенькая, черт побери, девчонка, — шептались ветераны полка, — но уж больно недотрога! Интересно, как ей удается удоволить господина фельдшера?» Фельдшер знал, как, но ни с кем не делился тайной. Своим счастьем он наслаждался в одиночестве, как в одиночестве пьют настоящие пьяницы. Он никому не рассказывал о своих тайных радостях, став впервые в жизни скромным и верным, это он-то, гарнизонный Лозен, самовлюбленный фат, которого, как рассказывали знавшие его в Неаполе офицеры, прозвали «трубным гласом разврата». Красота, которой он так гордился, повергла бы к его ногам всех красоток Испании, если бы одну красотку он уже не заполучил.
В ту пору мы находились на границе между Испанией и Португалией, впереди нас ждали англичане, а пока мы занимали те города, которые не слишком противились владычеству короля Жозефа Бонапарта [124] . Идов и Розальба жили вместе, как жили бы в гарнизоне в мирное время. Вы все помните войну в Испании, помните, как медленно мы продвигались вперед и как отчаянно дрались. Ведь мы не просто завоевывали страну, мы устанавливали новую династию и новые порядки. Ожесточенные бои сменялись затишьями, и между двумя кровопролитными битвами мы, хоть и в окружении врагов, радовали в самых «офранцуженных» городах празднествами испанок. Благодаря нашим празднествам жена фельдшера Идова, как все ее тогда называли, уже многими замеченная, стала настоящей знаменитостью. Она и в самом деле сияла среди смуглых темноволосых испанок, как бриллиант в окружении гагатов. Вот тогда-то к ней и стали притягиваться мужчины, соблазняла их, без сомнения, дьявольская двойственность ее натуры: сладострастие разнузданной куртизанки и небесное лицо мадонны Рафаэля.
124
Бонапарт Жозеф (1768–1844) — старший брат Наполеона, объявленный им королем Испании (1808–1812).
В нее влюблялись, вокруг нее разгорались страсти. Прошло немного времени, и влюблены уже были все. Из-за Стыдливой, как всем нравилось ее называть, потеряли голову даже старики, даже генералы, которым по возрасту полагалось бы образумиться. Ей оказывали знаки внимания, за ней ухаживали, из-за нее дрались на дуэлях — словом, закипели страсти, какие обычно вскипают вокруг красавиц, пробудивших пылкость необузданных вояк, не расстающихся с саблей. Она стала султаном грозных одалисок и бросала платок тому, кто ей приходился по вкусу, а по вкусу ей приходились многие. Что касается Идова, то он не обращал внимания ни на пересуды, ни на ухаживания. Что избавляло его
от ревности? Самовлюбленность? Тщеславие? Или, чувствуя себя изгоем из-за общей ненависти и презрения, он тешил свое самолюбие тем, что владеет женщиной, ставшей предметом домогательств его врагов? Предполагать, что он ничего не замечает, было невозможно. Я наблюдал порой, как изумруды Антиноя превращались в налитые кровью карбункулы, когда фельдшер смотрел на того из нас, кого молва в тот миг называла любовником его половины, но он сдерживался… А поскольку никто о нем хорошо не думал, придерживаясь на его счет самых оскорбительных мнений, то и его безразличие, а то и сознательную слепоту объясняли самыми низменными мотивами. Полагали, что жена для него не столько возможность тщеславиться, сколько возможность удовлетворять свои карьерные амбиции — так сказать, не пьедестал, а лестница. Толковали об этом обычно шепотом, фельдшер ничего не слышал. У меня были свои основания, чтобы наблюдать за Идовом, мне казалось, что ненависть и презрение к нему необоснованны, и я задавал себе вопрос: слабость или сила таится за сумрачной невозмутимостью этого человека, которого каждый день предает его сожительница, а он ни единым движением не выдает, сколь болезненны укусы ревности. Ей же богу, господа, все мы знавали мужчин, связанных с женщиной такой роковой страстью, что они продолжали верить ей и тогда, когда все свидетельствовало против нее, а если измена и для них становилась очевидностью, то вместо того, чтобы мстить, они зарывались в свое подпорченное грязцой счастье, завернувшись в бесчестие, как в одеяло.Был ли фельдшер Идов из их когорты? Вполне возможно. Скорее всего, да. Стыдливая вполне могла разжечь в нем подобную унизительную привязанность. Античная Цирцея, превращавшая мужчин в свиней, не могла сравниться ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем со Стыдливой, этой Мессалиной-девственницей. Безудержная похотливость, разжигавшая наших господ офицеров, не слишком деликатных по отношению к женщинам, очень быстро скомпрометировала ее в их глазах, но Розальба ни разу не скомпрометировала себя. Это важный нюанс, и нужно иметь его в виду. Она вела себя так, что никто не мог предъявить ей ни малейших претензий. И если у нее появлялся любовник, то это оставалось тайной ее алькова.
Она соблюдала все приличия, и формально фельдшер не располагал ни малейшим поводом для ссоры или скандала. Уж не любила ли она его, в самом деле? Как-никак она оставалась с ним, а могла бы, если б захотела, уйти к кому-нибудь другому, более удачливому. Я знал одного маршала, он был от нее без ума и с удовольствием вырезал бы из своего маршальского жезла ручку для ее зонтика. Но, скорее всего, для этой женщины верно то, что я только что сказал о мужчинах… Есть женщины, которые любят… нет, не любовника, хотя и его в какой-то мере тоже… «Карп всегда будет сожалеть о грязной тине», — сказала госпожа де Ментенон [125] . Розальба не хотела сожалеть, она не вылезала из густой грязной тины, ухнул в нее и я.
125
Ментенон Франсуаза д’Обинье, маркиза де (1635–1719) — жена французского поэта Скаррона, затем воспитательница незаконных детей Людовика XIV, потом его морганатическая супруга.
— Однако ты не деликатничаешь, рубишь сплеча, — заметил капитан Мотравер.
— А с какой стати деликатничать, черт побери? — возразил Менильгранд. — Все мы знаем песенку, какую пели в восемнадцатом веке:
Буфлер явилась при дворе, Сама любовь! — решили все. И всяк искал ее щедрот И получал… Но в свой черед!Черед дошел и до меня. Женщины у меня были, много женщин. Но говорю откровенно, такой, как Розальба, никогда. Грязь оказалась райской. Я не собираюсь занимать вас психологическим анализом, как какой-нибудь романист. Я — человек действия и в делах любви прям и груб, как граф Альмавива. Любви в том возвышенном и романтическом смысле, который принято придавать этому чувству и который я придаю ему первый, я к Розальбе не испытывал. Душа, ум, гордость не имели никакого отношения к тому счастью, каким меня одарила Розальба, но не было оно и легковесной фантазией. Я не подозревал, что в чувственности есть глубина, и открыл для себя ее глубины. Вообразите себе чудеснейший персик с розовой мякотью, и вы надкусываете его… Впрочем, нет, ничего не воображайте: ни один образ не передаст сладость, какой сочился человеческий персик, розовеющий даже от мимолетного взгляда так, как если бы его надкусили. А что было, когда ты касался его не взглядом, а страстно прикусывал зубами, чувствуя трепет нежнейшей плоти? Тело заменяло этой женщине душу. И однажды вечером она отдала мне его, устроив празднество, рассказ о котором позволит вам узнать эту женщину лучше, чем любой анализ. Да, однажды вечером она имела смелость, вполне возможно, не совсем обычную и даже неприличную смелость пригласить меня к себе; принимала она меня в пеньюаре из индийского муслина, этаком прозрачном белом облаке, сквозь которое просвечивали ее прелестные соблазнительные формы, розовеющие от разгорающегося сладострастия и стыдливости. Черт меня побери, но она напоминала в своем облаке живую статую из коралла! С тех пор белизна женской кожи для меня не более чем…
Менильгранд отослал щелчком подальше от себя апельсиновую корку, и она пролетела над головой представителя народа Ле Карпантье, отказавшего когда-то в праве иметь голову королю.
— Наша близость не ограничилась одним вечером, но продлилась недолго, — продолжал он. — Только не подумайте, что я пресытился Розальбой. Пресытиться ею было невозможно. Ощущения, «конечные» по определению философов, лепечущих на своей невнятной абракадабре, она умела превратить в бесконечные. И если я оставил ее, то по причине какой-то брезгливости, оскорбленной гордости и презрения к этой женщине — презрения, потому что, предаваясь самым немыслимым ласкам, она ни разу не дала мне понять, что идет на них из любви ко мне… Когда я спрашивал: «Ты меня любишь?» — вопрос, который невозможно не задать, уже располагая всеми доказательствами, что ты любим, — она отвечала либо «нет», либо загадочно покачивала головой. Она пряталась в свою стыдливость и застенчивость, окружала себя ими и среди разнузданной оргии чувственности оставалась недосягаемой и непроницаемой, словно сфинкс. Другое дело, что сфинкс холоден, как всякое каменное изваяние, а от Розальбы исходил жар… Ее непроницаемость бесила меня, и вот это бешенство вместе с опасением, что очень скоро я стану распутником вроде Екатерины II, помогли мне совладать с собой и вырваться из всемогущих рук этой женщины, — я оторвался от сладостного источника, утоляющего все желания. Оставил Розальбу, вернее, больше к ней не приходил, но не сомневался, что второй такой женщины нет на свете, и потерял интерес вообще к прекрасному полу. Розальба помогла мне стать безупречным офицером: побывав в ее объятиях, я уже думал только о службе, словно искупался в водах Стикса [126] .
126
Стикс ( греч.ненавистная) — в греческой мифологии река подземного мира, на ее берегах боги дают клятвы, нарушивший погружается на девять лет в оцепенение. Мать героя Троянской войны Ахилла, желая сделать его бессмертным, погрузила его в младенчестве в воды Стикса, держа за пятку, он стал неуязвим, но именно в пятку получил смертельную рану.
— И сделался настоящим Ахиллом, — с гордостью сказал Менильгранд-старший.
— Не знаю уж, кем я стал, — отозвался Менильгранд-младший. — Но знаю другое, фельдшер Идов, который был со мной точно в таких же отношениях, как со всеми другими офицерами дивизии, однажды вечером сообщил нам в кафе, что жена его беременна и он будет иметь счастье стать отцом. Услышав неожиданную новость, одни переглянулись, другие усмехнулись, но Идов ничего не заметил или сделал вид, что не замечает, взяв за правило не пропускать без ответа только прямые оскорбления. Он вышел, и одни из моих приятелей спросил шепотом: «Ребенок от тебя, Мениль?» — а у меня в мозгу еще более отчетливо звучал другой, тайный голос, спрашивая то же самое. Дать ответ я не решился. Розальба во время наших самых страстных встреч ни словом не обмолвилась о ребенке, который мог быть моим, фельдшера или любого другого офицера…