Те, кого ждут
Шрифт:
Потом Владов вызовет "скорую психиатрическую" и возьмет отпуск в связи с болезнью жены.
Пока семейная жизнь не стала летописью, точку поставить проще, чем ответить на вопрос Евтушенко: "Неужто семья - лишь соучастие в убийстве любви?"[5]. "Это он загнул и перегнул", - хмурилась Зоя. "Так значит... У нас все-таки будет медовый месяц?" - и Владов припадал губами к ее маленькой коленке. "Знаешь", - и перстни ее утопали в его волосах, - "за медовыми месяцами приходят горчичные годы". Даниил перехватывал тонкое запястье Зои Владимировны: "Я знаю немножко иное. Семья - годы благодарности за дни блаженства". "Ну, вот видишь", - что ж, Зоенька, ладошки твои так быстро холодеют на моих висках?
– "Вампиренок ты курносый, ты все прекрасно понимаешь. Счастье не бывает вечным". "Я хочу пить росу твоих глаз. Я не знаю другого дурмана. Я не хочу больше знать, что есть время и вечность", и: "Пей меня! Будь пьян мной! Только не вздумай трезветь! Порву в клочья!" и Владов снова вырвался на тот простор, где стихает
"Слушай, солнышко, прости, я", - да ты, Владов, никак, прорва! "Все, я это, чист и светел, что хочу-то?" - может, ноги шире расставлять, чтоб не заплетались? "Нет уж, хватит меня волочить!" - заорал Владов, и все. Встал. Столб. Статуя, инкрустированная глазами. И разболтался!
– Ко мне гости иногда приходят, ты знаешь? Ну, гости. Почему? Необязательно! Почему сразу 'с погоста'? А может, они не гостят, а всегда во мне живут. Мы же с тобой когда у Сашки на дне рождения были, когда он дедов дом еще под снос не продал, помнишь? Вино было, 'Земфира', сладкое такое, и куча бутербродиков, с сыром, и с грибами даже, и другие. Мы сначала, а потом немножко вина, и постоянно огонь в крови, а потом я, вот только сейчас говорю, я совсем перестал что-либо чувствовать. Это правда, я не хотел тебя расстраивать, просто в какой-то момент тело как онемело. Ты мне потом постоянно доказывала, что это на кухне было. На летней кухне, дедовской! Кровать же еще пружинная, сетка почти продавлена, мы головой к окну были, а там яблоня отцветала, и лепестки на подушку сыпались. У них, на небе, дождь из звезд, а у нас дождь из лепестков. Что ж мы сразу не додумались лечь так, чтобы звездопад был виден! Постоянно в глаза какие-то полки, банки, лыжные палки! А тут еще дурачье это, постоянно в окно заглядывают и в дверь носы суют: "Вы как? Вас уже можно поздравить? Двенадцать поздравлений? И все еще живы?". Вот, и тут внезапно все, как лавина! Сначала как жжение под сердцем, и оно превратилось в искру, а она как взорвется! С меня тело сорвало! Ничего нет! Я один в пустом пространстве. Темно и холодно. И тут вдруг, не знаю, как описать, не чувство, не мысль, а, наверное, сразу осмысленное чувство, или прочувствованная мысль... Неважно! Я стал один. Я такой один во всей Вселенной. Я - единственный. А впереди: далеко-далеко - маленькое синеватое облачко. Мягкое синее свечение. Небесно синее. Оно чего-то ждало от меня. Я вдруг решил его позвать: "Жду тебя!". Он приблизился, весь трепещущий, и мягко так сияет, но черт не разглядеть. Не человек, но живой. И вдруг он совсем иначе засветился, как запульсировал, и прозвучало: "Ты приведешь ее к Нам". Только звука не было. Я чем-то помимо ушей его услышал. И как только я услышал: "Ее", - тут же повернулся, а справа, где ты лежала, что-то невидимое, но женское, такое обволакивающее, пьянящее, но беззащитное. И я спросил: "Кто она?". Он тут же исчез. Вот. Все вернулось. Руки, ноги, глаза, все. И что удивительно! Темно ведь уже было, где-то третий час ночи, а я увидел, что на полке книга лежит, и даже название прочитал. И все такое хрупкое сразу, резкое, пронзительное. И в тело как тысячи иголочек впитались. Вот. Что ты по этому поводу думаешь? Я думаю - Он говорил о тебе.
И Владова вдруг что-то ботинки перестали греть, да что же за погода! Мало что слякоть, так еще и ветер развылся! Владов огляделся - притихшие девятиэтажки, желтые огоньки в зрачках окон, и желтый светофор, и эта вереница домов, домов, домов! И всюду выжидают лютые огоньки. И некуда сбежать от них, лишь в открытое небо, и только мы сейчас у ворот неба, и небо слышит:
– Ты этот бред уже в двадцатый раз рассказываешь!
Вслед за окурком, зашипевшим в луже, окунулся Владов. Ничего! Что ветер ледяной, так это бодрит!
– Знаешь что, дорогая, когда ты под дурью свои кошмары выплакивала, я тебе верил! Если я пьян сейчас, это не значит, что я брежу всегда. Пошли домой.
И этот психиатр туда же: "То есть вы доверяете мне отнять у Марины Александровны надежду? А как же Ангел? Она вам Ангелом завещана, не так ли?".
И Владов, прислушиваясь к чьим-то воплям в коридоре: "Мне Ангелом завещано любить. На свете тысячи Марий. Но только две Марии провожали до креста - мать и... Даже если я только с креста Ее увижу, все равно! Эта Мария недоверяет мне. Эта Мария не признает Мою Светлость. Она не верует в меня светлого. Так ей и передайте". И за спиной осталось желтенькое зданьице с вывеской "Отделение неврозов", и что с того? Как же не сойти с ума, напиваясь в хламину в ожидании мужа из неблизких поездок? Маринино кольцо Владов смыл в унитаз. В одном из десяти туалетов "Славии". И вошел в редакцию, и бухнулся на колени: "Все, считайте меня вдовцом! Я ее вырезал. Из сердца". Отпаивали три дня.
"Что ж это такое?" - Охтин бросился в постель.
– "Почему вы поступаете так, как я и говорю, почему вы поступаете так, как я и предполагаю, почему вы поступаете так, что ничем уже меня не удивляете, но при этом, нет, удивляете тем, что никак не хотите со мной согласиться? Неужели я опять прав? Неужели это от того, что вы просто противитесь мне? Неужто я опять прав в том, что полностью подчиняются только любя? Желают обладать тем, что привлекает, и подчиняются влекущему".
Охтин сел. "Что же сделать?". В черном зеркале, в самой его глубине, лохматился заплаканный чернец. Охтин нашарил спички. Уголек сигареты высветил сомкнутые губы, но Охтин знал - чернец говорит, надеясь, что кто-то сгущающий сумерки сейчас его слышит; говорит, веря, что каждый разглядывающий свое отражение видит сейчас его; говорит, не в силах уже сносить пощечины от любимых. "Как мне себя освободить? Как освободить
себя, чтобы каждый живущий увидел меня настоящего, чтобы каждый узнал о себе настоящем?". Вдруг к щеке прильнул налитый холодом луч, и Даниил уставился в насмешливое личико луны: "Зоя, ты-то меня слышишь? Я для кого говорю? Я с кем, по-твоему, говорю? Зоя, почему так пусто без тебя?".Были вопросы. Не было ответов. "Я и Пустота", - светлел Милош.
– "Твое переполненное Я и окружающая Пустота". Владов бился лбом в подушку: "Что за твердолобие! Нельзя так. Не то это, не то". Дед Владислав обходил вкруг постели - затеплялись зеленые свечи. "Ты не плачь, ты прислушайся. Это тоска твоя воет, тоска по радости - живая, неизлечимая, неистребимая. И пусть пока воет. Не глуши ее окриком, не гневись - пусть воет. Не гневись на луну, что мешает уснуть и забыться. Луна не рождает свет, луна только вестник, что напоминает о скрывшемся светоче. Дождись рассвета", - и Охтин стихал: "Это Молчание". Ветер трепал пряди тумана и шелестел: "Тишина". "Только не жри объедки и не пялься в сучьи дыры! Пусть тоска твоя вспомнит, что рождена не псом, а волком, пусть станет не тусклой, не ждущей, а жгучей и жадной, и мчись сквозь ночь, и впейся в солнце, и пей его кровь!". "Но я же сгорю", обомлел Охтин. "Тьфу, дурак!" - плюнул дед и исчез.
В ушах застыл звон. Где-то посредине Охтина кто-то барахтался - явно волчата. Самый пушистый пытался выцарапаться сквозь горло. Когда уже в небо уткнулся настырный нос, пропахший кровожадиной, Охтина встряхнуло и вывернуло. Владов очнулся, прислушался. "Зоя, Зое, Зои, Зоей..." - стонал Охтин, сжимая меж колен вздувшуюся белую змею. "И вправду дурак!" улыбнулся Владов и от сердца отлегло. "Позор печальнику, склонившему знамена", - раздалось из затылка, но Владов, торопливо извинившись: "Простите, Влад, мне некогда", - уже собрался. Стянулся в каплю, и под сердцем запульсировал источник, и ширился, и рос, уже не растекаясь, не затопляя тело. Огненные струи свивались, не распутываясь - вдруг замерли. "Путь", - полыхнула сквозь мозг жгучая нить. "Где путь к твоему сердцу, Зоя?" - глухо дохнул Владов. Повсюду мелькали одинокие искры и растворялись друг в друге языкастые сполохи. "Софья!" - выдохнул Владов, и под сердцем вскрылся вулкан. Владов хлынул. Пальцы, невесомые, вцепились в лицо, но было уже поздно - Владов треснул по швам и перекроился. Втянулся подбородок и опали скулы. Стек затылок. Взломалась грудь и поднялись - и Владов, не успев понять, красив стал или нет, вошел вровень. Ворвался вровень сердцу. Пальцы все еще не верили, что вот она, нашлась под колдовской луной, что надо было просто вжиться в Зою, - но это было, и было так - ворвался вровень сердцу.
Зоя вскрикнула, упав на локти, и огненный змей вонзился до сердца. "Ты, ты", - глотала разлитое в слезы имя, запретное имя, и за кулисами век срывала выцветшую маску, и в лилию вливался луч, и вот, воскресло: "Останься во мне! Живи во мне! Стану твоей ласочкой, буду прятаться в рукава твоего плаща, лягу на пальцы изящными перстнями, стану вся кожей, твоей шелковистой кожей", - но что-то сверкнуло, и Зоя припала к ладони, прощение сцеловывать, ведь что-то не позволила, ведь что-то не разрешилось, останься во мне... "Да родись же во мне!" - и омертвела - Владов прямо к глазам припал: "Кто в тебе? Подумай хорошенько, кто в тебе?". "Ты! До самой смерти ты!". "Давно с тобой такого не случалось", - озаботился Вадим, и Зоя прокусила губку.
Зоя не могла уснуть - в сумраке мерещился улыбчивый колдун.
"Ветер буянит", - вымолвил Владов, - "пьяный, наверное. Зоенька, слышишь?". Но Зоя не слышала. Зои не было и быть не могло. В гостиничном номере Зоя не положена. Никем и никак. "Не умеешь пить - не буянь", наставительно шепнул Владов хлопающей форточке и принялся приводить номер в порядок. Горничные почитали Владова за ангела - все свои мужские причиндалы распрятывал по укромным углам, на виду оставались только томик Бердяева или Ницше, черная кружка, кипятильник и банка кофе. Когда Владова спрашивали, зачем он хлещет столько кофе и задымляется табаком, он не находил, что ответить. Долго думал. Потом, как правило, нехотя и вполголоса: "Как будто кто-то спит во мне, и надо его ошпарить и выкурить". "Вы хотите от него избавиться?" - "Я хочу его разбудить". Леночка вжималась во Владова, и он, костлявый и изломанный, оказывался на удивление текучим и гибким - Леночка вплывала в ручей рук и нежилась на волнах: "Неужели нельзя иначе? Я же вот обхожусь безо всякого дурмана". Владов сбрасывал с уступов груди девичье тельце и каменел над колыханием ресниц: "Так ты и не работаешь по сорок пять часов!" - и отправлялся напитываться приторной чернотой.
Из крана, как всегда, текла водянистая жижа. "?баный стыд!" вызверился Владов, пиннанув невинную урну.
– "Уютный номер, уютный номер! Опять "Спрайт" кипятить!". "На что ты жалуешься?" - нахмурился Саша, уставившись на точеные пальцы Даниила, щелкающие зиппой.
– "У меня даже чая нет". "Вот-вот", - вздохнул Даниил, любуясь лаковой туфелиной, - "тебе даже нечем взбодрить одуревшего от бессонницы брата". Саша, скосившись в чернеющее окно, не увидел в небе Белоречья ни единой звезды. Даниил поднес зажигалку к зрачку, и комната оплавилась, и Александр дрожал в прозрачном дуновении, теряя очертания, размываясь скопищем блесток - весь как стайка потускневших светлячков: хлопни - и жизнь потухнет. "Я", - Александр взял замысловатый кинжальчик, пошарил по полкам, - "вчера в обмороке был", отрезал бурый дырчатый ломтик от бруска чего-то спекшегося, - "и мне пришло: