Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Театр Шаббата
Шрифт:

Во-первых, ему просто хотелось в море. Каждое утро он смотрел на Атлантический океан и думал: «Когда-нибудь, когда-нибудь…» Это чувство было на редкость упорным, и тогда он не связывал его напрямую со стремлением бежать от тоски, которой веяло теперь от его матери. Он смотрел на море, ловил рыбу в море, плавал в море всю свою жизнь. Ему, в отличие от его утративших надежду родителей, казалось вполне естественным всего лишь через девятнадцать месяцев после гибели Морти уйти в море, чтобы получить там настоящее образование теперь, когда школа научила его читать и писать. Про шлюх он все понял, когда ступил на борт норвежского сухогруза, идущего в Гавану, — там все только об этом и говорили. Для тех, кто на судне не новичок, бежать к девкам, сойдя на берег, — дело обычное, а вот для Шаббата в семнадцать лет это было… ну, можно себе представить.

И как будто ему не хватило впечатлений от того, как в лунном свете корабль торжественно прошел в бухту Гаваны мимо Кастильо-дель-Моро — очень запоминающийся вид, — он сразу, едва лишь сухогруз отшвартовался, устремился туда, где никогда еще не был. Это была Куба Батисты — вся американский бордель и казино. Через тринадцать лет с гор спустится Кастро и положит конец всей этой потехе, но матросу Шаббату повезло: он еще застал это, успел лизнуть вкусненького.

Получив паспорт моряка торгового флота и вступив в «Морское

общество», он смог сам выбирать суда. Он слонялся по холлу здания Морского центра и ждал: теперь, когда ему довелось вкусить рая, он ждал так называемого «Романтического рейса»: Сантос, Монте, Рио и Багамы. Некоторые ребята всю жизнь проводили в романтических турне, и по той же самой причине, по которой стремился туда Шаббат: шлюхи. Шлюхи, бордели, любой секс, какой только доступен человеку.

Медленно подъезжая к кладбищу, он подсчитал, что у него семнадцать долларов в кармане и триста на объединенном чековом счете. Завтра с утра первым делом надо будет выписать чек в Нью-йоркском банке и обналичить его, пока это не сделала Рози. Она снимала зарплату со счета дважды в месяц, а пока он получит социальную и медицинскую страховку — пройдет год. Единственный его талант был в руках, а руки больше ни на что не годились. Где он будет жить, чем питаться? А если заболеет? Если она разведется с ним, потому что он ушел из семьи, что будет с его медицинской страховкой, где он возьмет деньги на противовоспалительные таблетки и на таблетки, которые надо принимать, чтобы противовоспалительные таблетки не сожгли ему слизистую желудка? А если он не сможет позволить себе таблеток, если руки все время будут болеть, если больше никогда не будет облегчения…

Все эти мысли заставили его сердце учащенно забиться. Машина нырнула в свое обычное укрытие, в четверти мили от могилы Дренки. Все, что ему сейчас надо было сделать, это успокоиться и повернуть назад, домой. Он не сделал этого. А мог бы вернуться, переночевать на диване и завтра продолжать свое небытие по-старому. Розеанна не вышвырнула бы его, самоубийство ее отца не позволило бы ей этого, какие бы награды, какой бы мир в душе, какую бы «комфортность» ни пообещала ей за это Барбара. Что до него самого, какой бы ненавистной ни казалась ему жизнь, все-таки лучше ненавидеть ее дома, чем в канаве. Многие американцы ненавидят свой дом. Количество бездомных в Америке значительно уступает числу тех, у кого есть дом и семья и кто все это ненавидит. Лизать ее киску. Ночью, когда она принесет ее с собрания «Анонимных алкоголиков». Это удивит ее. То есть самому стать шлюхой. Это, конечно, не то, что жениться на шлюхе, но тебя всего лишь шесть лет отделяют от семидесяти — так что давай, лижи у нее за деньги.

Шаббат уже вышел из машины и крался к кладбищу, освещая себе путь фонариком. Ему надо было выяснить, нет ли кого-нибудь на могиле.

Лимузина нет. Сегодня пикап. Он боялся перейти дорогу и посмотреть на номер. Вдруг кто-нибудь за рулем. Это могли быть просто местные, что занимаются групповухой при луне или курят травку среди надгробий. Он встречал таких в Камберлендском супермаркете, в очереди в кассу: у каждого по паре детишек и по маленькой несовершеннолетней жене, уже изрядно потрепанной жизнью — бледной, с большим животом, толкающей перед собой тележку с попкорном, сырными рожками, булочками с сосиской, собачьими консервами, чипсами, памперсами и двенадцатидюймовыми пиццами-пеперони, уложенными, как золотые монеты в сказочном сне. Местных можно узнать по девизам на бампере. У одних это «На все воля Божия», у других — «Если не нравится, как я езжу, звони I-800-И-ЕШЬ-ДЕРЬМО», а у некоторых — и то и другое. Шаббат однажды спросил психиатра из больницы в Блэкуолле, который вел частный прием пару раз в неделю, от чего он лечит здесь, в горах. И тот ответил: «Инцест, избиение жен, пьянство — именно в таком порядке». И вот здесь Шаббат прожил тридцать лет. Линк правильно говорил: не надо было уезжать после исчезновения Никки. И Норман Коэн правильно говорил: никто не вправе обвинять его в ее исчезновении. Кто помнит об этом, кроме него? Может быть, Шаббат и ехал сейчас в Нью-Йорк, чтобы подтвердить, что он виноват в гибели Никки не больше, чем в гибели Морти.

Никки вся была соткана из таланта, она вся была чудесный, волшебный талант и более ничего. Она даже где право, где лево, не знала, не говоря уже о сложении, вычитании, умножении или делении. Она не понимала, где север, где юг, где запад, где восток даже в Нью-Йорке, где прожила большую часть своей жизни. Она не могла смотреть на уродливых людей, на стариков, на инвалидов. Она боялась насекомых. Ей было страшно одной в темноте. Если что-то ее расстраивало, например, навстречу попадался светлокожий негр, или больной паркинсонизмом, или слабоумный ребенок в инвалидной коляске, — она сразу норовила наглотаться транквилизаторов, милтауна, например, а от милтауна превращалась в сумасшедшую с широко раскрытыми глазами, отсутствующим взглядом и трясущимися руками. Она подпрыгивала и вскрикивала, стоило машине поблизости газануть или кому-нибудь хлопнуть дверью. Лучше всего она умела сдаваться. Она начинала дерзить, вела себя вызывающе, а через десять минут уже в слезах умоляла: «Я сделаю все, что ты хочешь, только не нападай на меня так!» Она не знала, что такое здравый смысл: либо детское упрямство, либо детское слепое повиновение. Иногда она просто поражала его: выходила из душа, завернувшись в полотенце, и если он вдруг попадался ей на пути, опрометью кидалась в спальню. «Почему ты это делаешь?» — «Что делаю?» — «Да то, что ты делаешь… Зачем ты прячешь от меня свое тело?» — «Ничего я не прячу». — «Прячешь, под полотенцем». — «Мне было холодно». — «А почему ты убежала, как будто не хотела, чтобы я на тебя смотрел?» — «Ты с ума сошел, Микки, что ты придумываешь! Почему ты все время на меня нападаешь?» — «Почему ты ведешь себя так, как будто твое тело отвратительно?» — «Мне не нравится мое тело. Я ненавижу свое тело! Я ненавижу свои груди! Зачем вообще у женщин эти груди!» И в то же время она не могла пройти мимо любой отражающей поверхности, не бросив на нее быстрого взгляда, чтобы убедиться, что она так же свежа и прелестна, как на театральных афишах. А на сцене вся ее тысяча фобий исчезала, все странности просто переставали существовать. Со всем, что так пугало ее в жизни, в пьесах она расправлялась без всякого труда. Она и сама не знала, что в ней сильнее: любовь к Шаббату или ненависть к Шаббату, — знала только, что не может жить без его покровительства. Он служил ей броней, кольчугой.

В свои двадцать с небольшим Никки была именно такой податливой и послушной актрисой, какая требовалась своенравному режиссеру вроде Шаббата. На сцене, даже на репетиции, даже просто стоя и ожидая указаний, она не вибрировала, не волновалась, не крутила кольцо на пальце, не поправляла поминутно воротник, не постукивала по столу тем, что попадется под руку. Она была спокойна, внимательна, неутомима, сообразительна, ни на что не жаловалась и сохраняла ясный ум. Чего бы ни потребовал

от нее Шаббат, шла ли речь о мелких педантичных придирках или о чем-то запредельном, она выдавала это немедленно — и именно так, как он себе это представлял. Она бывала терпелива с плохими актерами и вдохновенна — с хорошими. На работе она вела себя вежливо со всеми, а ведь Шаббат не раз видел, как в супермаркете она общается с продавщицей с таким снобизмом и высокомерием, что ему частенько хотелось надавать ей по щекам. «Ты кем себя возомнила?» — спросил он ее однажды, когда они уже вышли на улицу. «Ну, в чем я провинилась на этот раз?» — «Почему обязательно нужно было обращаться с этой девушкой, как с куском дерьма?» — «А-а, да она просто маленькая потаскушка». — «А ты, черт возьми, кто такая? У твоего отца был склад пиломатериалов в Кливленде. Мой торговал маслом и яйцами, развозил их на грузовичке…» — «Что ты прицепился к моему отцу? Я ненавидела своего отца. Да как ты смеешь обсуждать моего отца!» Еще одна его женщина, которая считала, что с отцом ей не повезло. Отец Дренки был тупой партиец, и дочь презирала его за простодушную верность партии. «Я понимаю — оппортунист, но быть истово верующим!» Отец Рози был алкоголик и самоубийца, а отец Никки — обыкновенный хвастливый, вульгарный делец — человек, для которого карты, кабачки и девочки значили гораздо больше, чем ответственность за жену и ребенка. Отец Никки познакомился с ее матерью, приехав вместе с родителями в Грецию на похороны бабушки, а после похорон отправившись путешествовать по стране и, прежде всего, посмотреть на тамошних девчонок. Там он и начал ухаживать за будущей женой, девушкой из буржуазной семьи в Салониках, и через несколько месяцев привез ее в Кливленд, где его собственный отец, еще более хвастливый и вульгарный, чем сын, имел склад пиломатериалов. Родители старика были деревенские, так что по-гречески он говорил на ужасном деревенском диалекте. А как он ругался по телефону! «Гам'oто! Гам'oти мана coy! Гамо ти панагиа соу!» — «Твою мать! Мать твою и божью!» И щипал за задницу свою невестку! Мать Никки воображала себя поэтической натурой, так что муж, провинциальный кливлендский волокита, и греческие гитары и тому подобная музыка, которую любили эти люди, — все это просто сводило ее с ума. Она не могла совершить большей ошибки в жизни, чем выйти замуж за Кантаракиса и оказаться в его ужасной семье, но в девятнадцать лет ей, разумеется, хотелось сбежать от властного, старомодного отца, а пылкий американец, который так легко вгонял ее в краску и с которым она, впервые в жизни, кончила, показался ей мужчиной, способным на великие дела.

Ее спасением стала чудесная маленькая Николетта. Мать просто молилась на нее. Таскала за собой везде. Они были неразлучны. Она начала учить Никки, которая оказалась очень музыкальна, петь по-гречески и по-английски. Читала ей вслух, учила ее декламации. И все-таки мать плакала каждую ночь. В конце концов она собралась, взяла Никки и уехала с ней в Нью-Йорк. Чтобы как-то прожить, работала в прачечной, потом на почте, на сортировке писем, и время от времени в магазине Сакса, сначала продавщицей шляп, а несколько лет спустя стала заведовать шляпным отделом. Никки поступила в Высшую школу актерского мастерства. Так они и жили, вдвоем против всего остального мира, до тех пор пока в 1959 году какая-то непонятная болезнь крови резко не прервала борьбу ее матери с жизнью…

Шаббат крался вдоль длинной каменной кладбищенской стены, низко пригибаясь и ступая как можно тише по мягкой земле. На кладбище кто-то был. На могиле Дренки! В джинсах, косолапый, с хвостиком на затылке… Да это же пикап электрика! Это был Баррет, с которым ей нравилось трахаться в ванне и которого она любила намыливать под душем. Сначала намыливаешь ему лицо, потом грудь и живот, потом добираешься до члена, и он встает, если уже не встал раньше. И опять Шаббат стал искать камень. Будучи на добрые пятнадцать футов дальше от Баррета, чем в прошлый раз от Льюиса, он искал камень полегче. Ему потребовалось какое-то время, чтобы нашарить в темноте что-нибудь подходящее по размеру и весу. А Баррет стоял на могиле и молча трудился. Вот бы вмазать ему по шишке, когда будет кончать! Шаббат пытался рассчитать время наступления оргазма по скорости, с которой двигалась рука Баррета, как вдруг увидел еще один силуэт. Человек медленно поднимался на холм. Он был в форме. Сторож? Человек в форме двигался очень тихо, ему удалось приблизиться незамеченным. Он остановился за спиной у Баррета, всего в трех футах от него. А Баррета теперь уже не занимало ничего, кроме приближавшейся разрядки.

Медленно, почти вяло человек в форме поднял правую руку — очень медленно, градус за градусом. В руке он держал длинный предмет с выпуклым концом. Фонарик. Тут Баррет издал гул, монотонный гул, который вдруг перешел в фанфары бессвязного бульканья. Шаббат сделал свой выстрел, но бурный оргазм послужил сигналом и человеку с фонариком, и тот обрушил его на череп Баррета, словно топор. Раздался глухой стук — Баррет упал на землю, а потом два быстрых удара — молодой электрик… ну ты ваще, это что-то… дважды получил по яйцам.

Только когда нападавший прыгнул в свою машину — он пристроил ее как раз за пикапом — и включил двигатель, Шаббат понял, кто это. С неукротимой яростью и вызывающе горящими фарами патрульный автомобиль полиции штата рванул с места.

В ту ночь по пути в Нью-Йорк на похороны Линка он думал только о Никки. Единственное, о чем он мог говорить со своей матерью, плавно перемещавшейся по салону машины, то уходя на глубину, то вновь появляясь, как пена во время прилива, были обстоятельства исчезновения Никки. За четыре года их брака мать видела Никки всего пять-шесть раз и двух слов с ней не сказала. Скорее всего, она так и не поняла, кто такая Никки и почему она здесь, хотя та честно, со всей отчаянной наивностью эмоционального, доброго ребенка, старалась разговорить ее. Видеть страдания матери Шаббата — для Никки, с ее вечным ужасом перед старостью, уродством, болезнью, было слишком суровым испытанием, так что у нее неизменно случались желудочные спазмы, когда он собирался ехать в Брэдли. Как-то раз они приехали и застали миссис Шаббат задремавшей на кухне. Спящая, она выглядела особенно изможденной и неухоженной, ее вставная челюсть лежала рядом на покрытом клеенкой столе. Никки не смогла этого вынести и опрометью бросилась вон. С тех пор Шаббат ездил к матери один. Он водил ее на ланч в рыбный ресторан «Бельмар», где к обеду подавали круглые булочки, которые она когда-то так любила, а потом, доставив ее обратно в Брэдли, заставлял прогуляться с ним по дорожкам в течение десяти минут. После чего, к большому ее облегчению, отводил ее домой. Он не заставлял ее разговаривать, и долгие годы единственными фразами, которые произносил сам, были «Ну как ты, мама?» и «Пока, мама». Только эти две фразы и два поцелуя: один при встрече, другой — когда прощались. Иногда он привозил коробку вишни в шоколаде, но, приехав в следующий раз, обнаруживал ее нераспечатанной там, куда она ее положила, взяв у него из рук. Он никогда даже не помышлял о том, чтобы остаться переночевать в их с Морти комнате.

Поделиться с друзьями: