Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Театр Шаббата
Шрифт:

— У тебя? Трудно поверить.

— Я до сих пор принимаю прозак: Все было по полной программе — к счастью, пограничный случай. А спроси почему, и я тебе не отвечу. Просто в какой-то момент перестал спать, а потом, через пару недель, навалилась депрессия — страх, дрожь в поджилках, мысли о самоубийстве. Я уже хотел купить пистолет и вышибить себе мозги. Прозак только через шесть недель сработал. И на эрекцию действует не лучшим образом, между прочим. У меня, во всяком случае, так. Я восемь месяцев на прозаке и уже забыл, когда у меня стоял. Правда, в таком возрасте и без всякого прозака бывают спады. В общем, я выкарабкался. А Линк нет. Ему становилось все хуже и хуже.

— А может, это была не только депрессия?

— Депрессии вполне хватило.

Но Шаббата не проведешь. Его мать никогда не доходила до того, чтобы покушаться на свою жизнь. Но, с другой стороны, те пятьдесят лет, которые она провела без Морти, у нее и не было жизни, не на что было покушаться. В 1946 году, когда вместо того чтобы еще год дожидаться призыва в армию, Шаббат в семнадцать лет, через несколько недель после окончания школы, ушел в море, его побудило к этому отчасти стремление бежать от тиранически мрачной матери и патетически сломленного отца, отчасти неизбывное желание, окрепшее в нем после того, как мастурбация почти поработила его, мечта, которая выплескивалась в извращенных и избыточных фантазиях, с которой теперь, одетый в форму матроса, он должен был жить лицом к липу, нос к носу, бедро к бедру. Эта мечта — обширный мир блуда, десятки тысяч шлюх, которые работали в порту и в барах неподалеку от порта, где швартовались суда, плоть всех оттенков, готовая удовлетворить любое мыслимое

и немыслимое желание, проститутки, которые говорили, в рамках своего некондиционного португальского, французского и испанского, на грязном трущобном диалекте.

— Линка хотели лечить электрошоком, но он очень боялся этого и отказался. Это могло помочь. Но когда ему предложили, он просто забился в угол и заплакал. Стоило ему увидеть Энид — он сразу же срывался. Твердил: «Мамочка, мамочка, мамочка…» Линк, безусловно, был типичный еврейский плакса: исполняют американский гимн на стадионе «Шей» — он плачет; видит мемориал Линкольна — ревет; ведем наших мальчиков в Куперстаун, а там перчатка «Малыша» Рута [16] , — Линк опять в слезы. Но это было нечто другое. Тут он не заплакал, а разрыдался. Он разрыдался от непереносимой боли. И в этом рыданье не было ничего от того человека, которого я знал и которого знал ты. К моменту его физической смерти тот Линк, которого мы знали, был уже семь лет как мертв.

16

Легенда американского бейсбола, непобедимый игрок; стал одним из первых членов Зала бейсбольной славы в Куперстауне.

— Когда похороны?

— Завтра. Часовня Риверсайд. В два часа дня. Угол Амстердам и 76-й. Увидишь много знакомых лиц.

— Только лица Линка не увижу.

— В принципе, можешь, если хочешь. Кто-то должен опознать тело перед кремацией. Таков порядок в Нью-Йорке. Эта радость досталась мне. Подходи, когда откроют гроб. Увидишь, что стало с нашим другом. Он выглядел лет на сто. Волосы совершенно седые, это выражение ужаса на лице, а лицо — с кулачок. Похоже на засушенные головы, ну, индейцы так делают…

— Не знаю, смогу ли завтра, — сказал Шаббат.

— Ну, не сможешь, так не сможешь. Я подумал, что тебе следует узнать об этом раньше, чем прочтешь в газетах. Там напишут, что причина смерти — сердечный приступ. Так захотела семья. Энид отказалась от вскрытия. Линка нашли через тринадцать-четырнадцать часов после того, как он умер. Как говорится, умер в своей постели. Но экономка совсем другое рассказывает. Думаю, теперь Энид придется поверить в очевидное. Она все это время честно ждала, что ему станет лучше. Она верила, что он поправится, до самого конца верила, даже после того, как он вскрыл себе вены несколько месяцев назад.

— Слушай, спасибо, что сообщил мне. Спасибо за звонок.

— Тут тебя помнят, Микки. Многие вспоминают о тебе с восхищением. Для Линка еще одним поводом заплакать было вспомнить о тебе. Ну, когда он еще оставался самим собой. Он всегда считал, что это была не лучшая твоя идея — угробить такой талант в глуши. Ему нравился твой театр, он считал, что ты настоящий волшебник. «Зачем Микки это делает?» Он всегда повторял, что тебе не следовало уезжать. Он часто говорил это.

— Ну, это дело прошлое.

— Ты должен знать, что Линк никогда не считал, что ты хоть сколько-нибудь виноват в исчезновении Никки. И я тоже так не думал. И не думаю. Эти злые языки, эти чертовы отравители колодцев…

— Ну, злые языки были правы, а вы, ребята, ошибались.

— Вечное упрямство Шаббата. Да кто в это поверит! Никки была обречена. Она была безумно талантливая, невероятно красивая, но такая хрупкая, такая несчастная, такая нервная, такая невезучая… У этой девочки просто не было шансов выжить. Никаких.

— Мне очень жаль, но завтра я не смогу. — Шаббат повесил трубку.

* * *

Униформой Розеанны была теперь куртка «Ливайс» и застиранные джинсы, совсем узкие, как раз для ее журавлиных ног, а Хал из Афины недавно так коротко подстриг ее, что за завтраком в то утро Шаббат то и дело воображал свою заджинсованную жену одним из хорошеньких гомиков-дружков этого самого Хала. Правда, она и с волосами до плеч выглядела сорванцом; она с подросткового возраста была такая — плоскогрудая, высокая, с размашистой походкой и манерой вздергивать подбородок при разговоре. Все это привлекло Шаббата задолго до исчезновения его хрупкой Офелии. Розеанна, казалось, принадлежит к другому типу шекспировских героинь — к породе живых, крепких, практического склада девушек вроде Миранды и Розалинды. И грима на ней было не больше, чем на Розалинде, переодетой мальчиком, в Арденнском лесу. Ее волосы все еще сохраняли свой милый рыжеватый оттенок и, даже коротко остриженные, оставались блестящими и пушистыми, так что хотелось их потрогать. Лицо у нее было овальное, — довольно широкий, впрочем, овал, — носик точеный, маленький, чуть вздернутый, рот — красиво очерченный, с полными, совсем не по-мальчишески соблазнительными губами. Казалось, ее вырезали из дерева; и в молодости она волшебно напоминала куклу, в которую вдохнули душу. Теперь, когда Розеанна больше не пила, Шаббат различал в ее лице черты того прелестного ребенка, которым она, вероятно, была до того, как мать ее бросила, а отец почти погубил. Она не только была гораздо тоньше своего мужа, но и на голову выше его, так что, благодаря утренним пробежкам и гормонозаместительной терапии, выглядела в тех редких случаях, когда они ходили куда-нибудь вместе, скорее не пятидесятилетней женой этого мужчины, а его худосочной дочкой.

Что Розеанна больше всего ненавидела в Шаббате? Что Шаббат больше всего ненавидел в ней? Это год от года менялось. Она долго ненавидела его за то, что он отказывался даже заговаривать о ребенке, а он ее — за бесконечный треп по телефону с сестрой Эллой о «биологических часах, которые тикают». В конце концов он выхватил у нее телефонную трубку и напрямую объяснил Элле, до какой степени отвратительными он находит их разговоры. «Несомненно, — сообщил он ей, — Яхве не для того наделил меня таким большим членом, чтобы я с его помощью улаживал проблемы столь мелкие, как у твоей сестры!» Когда репродуктивный период остался позади, Розеанне стало даже легче оттачивать свою ненависть и презирать мужа просто за сам факт его существования. Примерно так же и он презирал ее за факт ее существования. Был еще и быт, вся эта повседневность: она ненавидела его за то, что он, вытирая со стола, бездумно смахивает крошки на пол, а он презирал ее за пресный гойский юмор. Она ненавидела армейские и флотские детали в одежде, которые он позволял себе с тех пор, как закончил школу, а он ненавидел ее за то, что она никогда, сколько он ее знал, даже на стадии самозабвенного адюльтера, ни разу не снизошла проглотить его сперму. Она ненавидела его за то, что он не притрагивался к ней в постели десять лет, а он ненавидел ее невозмутимую манеру разговаривать с друзьями по телефону. И самих этих друзей ненавидел, этих добрых дяденек, этих слабоумных, сдвинутых на защите окружающей среды или проблемах «Анонимных алкоголиков». Каждую зиму городская бригада по благоустройству вырубала 150-летние клены по обочинам грязных дорог, и каждый год любители кленов из Мадамаска-Фолс подавали жалобу городским властям. На следующий год благоустроители, заявив, что клены уже умерли или больны, очищали очередной участок от старых деревьев, чтобы подзаработать, продав стволы на дрова, и обеспечить себя сигаретами, порнографическими видеофильмами и выпивкой. Она презирала его вечную обиду на жизнь за неудавшуюся карьеру, а он презирал ее пьянство — особенно когда она, набравшись, затевала разборки в общественных местах, когда говорила громко и агрессивно, не заботясь о том, дома она или на людях. А теперь, когда она не пила, он ненавидел лозунги общества «Анонимных алкоголиков» и новую манеру разговаривать, усвоенную ею на этих собраниях или на сходках женщин, подвергавшихся жестокому обращению, среди которых бедная Розеанна была единственной, кого муж не колотил. Иногда, в пылу ссоры, когда ей нечем было крыть, она заявляла, что он оскорбляет ее «вербально». Но такое не считалось у деревенских, необразованных теток — им-то выбивали зубы, или ломали об их головы стулья, или тушили сигареты об их задницы и груди. А какими словами

она теперь изъяснялась! «А потом было обсуждение, и мы обменялись мнениями об этом этапе…», «Я еще не делилась этим…», «Вчера вечером многие поделились своими проблемами…» Ему было отвратительно слово «поделиться», как приличным людям отвратительно выражение «… твою мать». Он не держал в доме оружия, притом что они жили, по сути дела, одни на холме, в глуши, потому что не хотел рисковать, — имея жену, которая ежедневно употребляла слово «поделиться». Она ненавидела его манеру хлопать дверьми, и внезапно, без объяснения, уходить из дома в любое время дня и ночи; он ненавидел ее деланный смех, так много скрывающий и так много обнаруживающий, этот смех, иногда пронзительный, иногда с подвыванием, иногда кудахтающий, но никогда не звенящий искренней радостью. Она ненавидела его уходы в себя и выплески горечи, вечные разговоры об артрите, загубившем его карьеру, и, конечно же, она ненавидела его за скандал с Кэти Гулзби, хотя если бы не ее нервный срыв, спровоцированный тем позором, ее никогда бы не госпитализировали и она не пошла бы на поправку. И еще она ненавидела его за то, что из-за артрита, из-за того скандала, из-за того, что он был поистине выдающийся, невероятный неудачник, он не зарабатывал ни копейки и она одна содержала их обоих. Но и Шаббат ее за это ненавидел, и это был, пожалуй, единственный пункт, в котором они сходились. Им обоим была отвратительна даже мысль о том, чтобы хоть мельком увидеть наготу другого: она ненавидела его растущий живот, его отвисшую мошонку, его по-обезьяньи волосатые плечи, эту дурацкую седую библейскую бороду; а он — ее худобу любительницы утренних пробежек, ее безгрудость, торчащие ребра, костлявый таз — все, что у Дренки было одето мягкой плотью, а Розеанну делало похожей на голодающую. Они уживались под одной крышей все эти годы, потому что она была так занята пьянством, что не видела, что творится вокруг, а он нашел себе Дренку. Эти два обстоятельства были залогом надежного союза.

По дороге домой из школы Розеанна не могла думать ни о чем, кроме первого бокала шардоне, который она выпьет, войдя в кухню. Второй и третий она выпивала, готовя обед, четвертый — с Шаббатом, когда он приходил из своей мастерской, пятый — за обедом, шестой — когда Шаббат уходил обратно в мастерскую, прихватив с собой десерт, и еще у нее всегда была припрятана бутылка на вечер. Она часто просыпалась одетая, как это случалось в свое время с ее отцом. Утро заставало ее в гостиной, на диване, куда она вечером ложилась со стаканом в руке, ставила бутылку на пол и смотрела на огонь в камине. По утрам, в сильнейшем похмелье, опухшая, вся в поту, презирая себя за вчерашнее, она не говорила с ним ни слова, и даже утренний кофе они редко пили вместе. Он уносил свою чашку в мастерскую, и они не виделись до обеда, а потом весь ритуал повторялся. Вечером все были счастливы: Розеанна с бутылкой шардоне, а Шаббат — убравшись в своем шевроле куда-нибудь подальше и кончая в Дренку.

С тех пор как она «пошла на поправку», все изменилось. Теперь семь вечеров в неделю она проводила на собраниях «Анонимных алкоголиков», откуда возвращалась в десять, в одежде, пропахшей сигаретным дымом, с полной ясностью в голове и миром в душе. По понедельникам устраивались открытые дискуссии в Афине. По вторникам — собрания группы в Камберленде, где она недавно отметила четвертую годовщину своей трезвости. По средам — собрания в Блэкуолле. Там ей не слишком нравилось: неотесанные, агрессивные, отпускающие непристойности работяги и младший персонал больницы в Блэкуолле — все они очень нервировали Розеанну, которая с тринадцати лет жила в Кембридже, в академической среде. Но она ходила на эти собрания и слушала, как грубые, необразованные мужики орут друг на друга, потому что в среду это было единственное мероприятие в радиусе пятидесяти миль от Мадамаска-Фолс. По четвергам были закрытые собрания в Камберленде. В пятницу — в Маунт-Кендалл. По субботам и воскресеньям было по два собрания в день: днем — в Афине, вечером — в Камберленде, и она посещали все четыре. Обычно сначала кто-нибудь из алкоголиков рассказывал свою историю, а потом проводилась дискуссия на выбранную тему, например, «Честность», или «Смирение», или «Трезвость». «Один из основных принципов, которые нужно соблюдать на пути к выздоровлению, — вещала она, не заботясь о том, хочет он это слушать или нет, — это честность по отношению к самому себе. Мы об этом много говорили вчера вечером. Надо обрести внутреннее спокойствие, почувствовать себя комфортно». Еще он не держал в доме оружия из-за слова «комфортно». «Разве это не ужасно — чувствовать себя „комфортно“? А ты не скучаешь по трудностям и дискомфорту?» — «Я еще не обрела этого комфорта. Да, конечно, бывают истории о пьянстве, слушая которые, засыпаешь. Но дело в том, что по ходу рассказа, — продолжала она, не замечая не только сарказма в его словах, но и выражения его глаз: как будто он порядком принял успокоительного, — ты отождествляешь себя с рассказчиком. Я отождествляю себя с женщиной, которая тайком пьет дома по вечерам, и ее страдания сходны с моими, и сознавать это — очень комфортно. Значит, я не одинока и кто-то сможет понять и мою историю. Люди, долго живущие в трезвости, обладающие аурой внутреннего спокойствия и духовности, они ведь очень привлекательны. Просто находиться в их обществе — уже полезно. Они в ладу с жизнью. Это вдохновляет. Общение с ними вселяет надежду». — «Извини, — бормотал Шаббат, надеясь своей репликой наступить на горло ее песни трезвости, — я не умею отождествлять себя с другими». — «Это нам известно, — бестрепетно отвечала Розеанна и продолжала гнуть свою линию, ведь теперь она была не какая-нибудь жалкая пьянчужка. — Люди на собраниях то и дело жалуются, что именно с семьями у них главные сложности. „Анонимные алкоголики“ — это тоже семья, но более нейтральная и, как ни парадоксально, более любящая, более понимающая, менее субъективная в оценках, чем наши собственные семьи. И мы не перебиваем друг друга, в отличие от членов наших семей. Мы называем это „перепалки“. Так вот, у нас не бывает перепалок. И еще, мы не отключаемся. Человек говорит, и мы все терпеливо слушаем, пока он не закончит. Мы учимся не только решать наши проблемы — мы учимся еще и слушать и быть внимательными». — «А это единственный способ отвыкнуть от спиртного — научиться говорить, как второклассник?» — «Активный алкоголик подвергает себя огромной опасности, скрывая, что он алкоголик, скрывая свою болезнь, скрывая мотивы своего поведения. Да, приходится начинать все сначала. И если я говорю, как второклассница, что ж, прекрасно. Пока у тебя секреты — ты болен». Ему не впервые доводилось слышать эту плоскую, идиотскую максиму. «Неверно, — отвечал он, как будто имело какое-то значение, что она говорит, или что он говорит, или что вообще кто-либо говорит; как будто в этих разговорах кто-то из них хотя бы приближался к границе истины. — Пока у тебя секреты — ты склонен к авантюрам, или ты отвратителен, или одинок, или привлекателен, или храбр, или пуст, или растерян; пока у тебя секреты, ты — человек…» — «Нет, ты не человек, не человек! И ты болен. Это именно секреты не дают тебе жить в ладу с собой. Нельзя, имея секреты, — твердо заявляла она Шаббату, — достигнуть мира в душе». — «Что ж, поскольку производство секретов — наиболее прибыльная для человечества отрасль промышленности, то уж проблему мира в душе оно как-нибудь решит». Уже далеко не такая спокойная, как ей хотелось бы, взглянув на это чудовище с прежней, вдруг нахлынувшей ненавистью, она уходила, чтобы погрузиться в какую-нибудь брошюру для «Анонимных алкоголиков», а он возвращался к себе в мастерскую читать очередную книгу о смерти. Это все, чем он теперь там занимался, — читал о смерти, книгу за книгой. Читал о могилах, о похоронах, о кремации, о кладбищенской архитектуре, о надгробных надписях, о том, как относились к смерти в разные века. А также книги-инструкции — об искусстве умирать, начиная от Марка Аврелия и дальше. Как раз в тот вечер он читал о la mort de toi — «твоей смерти», с которой уже был отчасти знаком и с которой ему суждено было познакомиться еще ближе. «Пока, — прочитал он, — мы проиллюстрировали два отношения к смерти. Первое — самое древнее и самое распространенное — это всем известное смирение перед общей судьбой биологических видов, и оно может быть выражено фразой, „Et moriemur“ — „Все умрем“. Второе, появившееся в двадцатом веке, отражает ту важность, которую стали придавать в современном мире отдельной личности, всякому личному существованию, и его можно назвать la mort de soi — своя собственная смерть. Начиная с восемнадцатого века человек в западных обществах стал относиться к смерти по-новому. Он стал склонен возвеличивать это событие, драматизировать его, а смерть представлять себе ненасытной и жадной. Но его теперь уже больше занимала не собственная смерть, a la mort de toi, смерть другого человека…»

Поделиться с друзьями: