Театр Шаббата
Шрифт:
— Это потому, что мы уже долго живем на свете. У нас впереди нет целой вечности, чтобы ходить вокруг да около.
— Но ты же настоящий маньяк.
— Ну, не знаю. Для любви нужны двое.
— Ты делаешь много такого, чего другие не делают.
— Что я делаю, чего не делаешь ты?
— Самовыражаешься.
— А ты этого не делаешь?
— Вряд ли. У тебя тело старого человека, ты ведешь жизнь старого человека, у тебя прошлое старого человека, но инстинктивная сила двухлетнего ребенка.
Что такое счастье? Устойчивость, которая чувствуется в этой женщине. То сочетание качеств, которые в ней соединились. Ее остроумие, ее храбрость, ее проницательность, ее плоть, ее странное пристрастие к высокому стилю, этот ее смех, в котором столько жизни, ее восприимчивость ко всему, в том числе и к чувственным удовольствиям, — в этой женщине есть настоящая стать. И еще насмешливость, игривость. Талант и вкус ко всему тайному, запретному, понимание, что все тайное наголову разобьет все явное. И уравновешенность. Уравновешенность, которая является самым ясным и чистым выражением ее сексуальной свободы. И заговорщическое понимание, которое слышится в ее словах, и ее страх перед уходящим временем… Неужели у нее всё в прошлом? Нет! Нет! Трагический лиризм ее
— Адюльтер — дело непростое, — прошептал он ей. — Самое главное — твердо знать, что хочешь этого. Остальное вторично.
— Вторично, — вздохнула она.
— Боже, как я люблю адюльтеры. А ты? — он осмелился взять ее лицо в свои изуродованные руки и провести по контуру ее мальчишеской стрижки тем самым средним пальцем, из-за которого его когда-то арестовали, средним пальцем, беседа с которым, как они решили, травмировала, или гипнотизировала, или тиранила Хелен Трамбалл. Да, они всё рассчитали в 1956 году. У них и сейчас все рассчитано. — Адюльтер привносит в этот черствый мир некоторую мягкость, — продолжал он. — Мир без адюльтера непредставим. И как жестоки и бесчеловечны те, кто против него. Ты не согласна? Как порочны их взгляды. Они сумасшедшие! Не знаю, что бы я сделал с тем придурком, который придумал верность. Требовать верности от человеческой плоти! Какая жестокость, какая неописуемая жестокость, какая насмешка.
Он ни за что не упустил бы ее. Это же Дренка, только та пылко коверкала разговорные выражения, чтобы доставить удовольствие своему учителю, а эта говорит на изящнейшем, прелестнейшем английском. Дренка, это точно ты, только на этот раз ты родом из провинциального Нью-Джерси, а не из Сплита. Я точно это знаю, потому что кроме тебя никто меня так не возбуждал. Твое теплое тело воскресло! Ты восстала из могилы. Следующий — Морти.
Он предпочел распахнуть свой халат, чем раздеть ее, — свой бархатистый, с парижским лейблом халат, рассчитанный на человека шести футов ростом, халат, в котором он выглядел как Маленький Король из старого комического стриптиза, — и показать ей свой член, свою эрекцию. Они должны познакомиться. «Воззри на стрелу желания», — сказал Шаббат.
Но ей хватило одного взгляда, чтобы опомниться. «Не сейчас», — снова проговорила она, и этот судорожный выдох заставил его покориться. Это даже лучше — видеть, как она спасается бегством. Как преступница. Хочет, но бежит. Бежит, но готова.
Теперь у него есть, чем жить до субботы. Новая сообщница на смену прежней. Сообщник, да еще обязательно утраченный, — без этого его жизнь не была бы его жизнью: Никки исчезает, Дренка умирает, Розеанна пьет, Кэти предает его… его мать… его брат… Если бы он мог перестать тасовать их, перераспределять роли. После недавней потери он выпал из обращения, пытаясь оценить масштабы постигшего его ужаса. Но, в конце концов, кукольник может обойтись и без куклы, одними пальцами.
В субботу, решил он, мы произведем перерасчет. У нее на лотке с инструментами хватает острых вещичек. Он стащит кюретку, и если все это ничем не кончится, закончит дело при помощи кюретки. Пусть всё случится, о бог Дионис, о благородный бык, о могущественный творец мужского семени. Нет, не возвращения жизни он жаждал. Восторг перед ней давно в прошлом. А скорее, того, о чем Джин Крупа просил Гудмена, когда Бенни играл соло из «China Boy» [109] : «Еще разок, Бен! Еще разок!»
109
«Китайчонок» (англ.).
Если только она не опомнится к тому времени, последняя из его сообщниц. Еще разок.
Вторая ночь, проведенная Шаббатом в комнате Дебби перед утренним, скажем пока так, кризисом, прошла в размышлениях о матери и о дочери. Он думал о каждой в отдельности и о них обеих вместе. Его терзал тот самый искуситель, чье назначение — качать гормон абсурдостерон в кровь мужчины.
Утром, после долгого блаженного лежания в ванне Дебби, он отлично опорожнился в ее унитаз. Это был приносящий удовлетворение стул нужной густоты, обильный — не то что те скудные порции, которые он обычно исторгал из себя, — побочное действие вольтарена на кишечник. В ванной резко запахло скотным двором, и этот аромат наполнил его энтузиазмом. Опять на коне! У меня есть любовница! Он чувствовал себя безумным, как Эмма Бовари, когда каталась в экипаже с Рудольфом. В литературных произведениях, совершая адюльтер, герои тем самым убивают друг друга. Он хотел убить себя в том случае, если его не совершит.
Еще раз подробно обследовав содержимое комода, ощупав каждый шовчик на белье Деборы, впервые за десятилетия надев новую одежду, громко топая, он спустился в кухню и обнаружил, что… кончен бал. Норман специально отложил свой отъезд в офис, чтобы сказать Шаббату, что тот должен убраться из дома сразу же после завтрака. Мишель была на работе, но оставила четкие инструкции: вышвырнуть Шаббата немедленно. Норман велел ему быстро съесть свой завтрак и сразу уйти. В кармане куртки, которую Шаббат отдал вчера Мишель, она обнаружила пакетик крэка, и теперь он лежал перед Норманом на столе. Шаббат вспомнил, что купил его вчера утром на улице, в Нижнем Ист-Сайде, просто так купил, шутки ради, без всякой причины, чтобы избавиться от приставучего продавца.
— А это… у тебя в кармане брюк.
Отец держал в руке трусики дочери, в цветочек. В какой именно момент среди всех вчерашних волнений Шаббат забыл про трусики в кармане? Он ясно помнил, что на похоронах мял их все два часа восхвалений. А кто бы на его месте этого не делал? Народу — куча. С Бродвея, из Голливуда — самые знаменитые из друзей Линка, — и все по очереди вспоминают, каким был… труп. Очень предсказуемый набор трескучих фраз. Высказались два сына и дочь: архитектор, адвокат, социальный работник-психиатр. Я там никого не знал, и никто не знал меня. Кроме Энид. Грузная, седая — ей очень подходит быть вдовой. Он с таким же трудом узнал ее, как и она — его. «Это Микки Шаббат, — сказал ей Норм. Они с Шаббатом после опознания тела вышли на улицу, а потом вернулись в вестибюль, где сидела Энид и вся семья. — Он приехал из Новой Англии». — «Боже мой! — Энид сжала руку Шаббата и заплакала. — А ведь я за весь день слезинки не проронила, — сказала
она Шаббату, беспомощно улыбнувшись. — Ах, Микки, Микки, три недели назад я сделала ужасную вещь». Не видела Шаббата больше тридцати лет, и вот именно ему признается, что сделала нечто ужасное. Потому, что он-то знает, что это такое — совершать ужасные поступки? Или потому, что с ним самим часто поступали ужасно? Скорее всего, первое. Опуская руку в карман, Шаббат знал, что он там, этот шелковистый пластилин, и его можно больно мять, пока очередной оратор выходит к гробу со своим панегириком, пока он описывает забавные причуды самоубийцы, рассказывает, как тот любил играть с детьми, как дети любили его, как удивительно, как умилительно эксцентричен он был… Потом вышел молодой раввин. Извлекайте красоту из трагедии. И он полчаса объяснял, как это делается. Линкольн на самом деле не умер, любовь к нему живет в наших сердцах. Конечно, конечно. Но когда я спросил у него, лежащего в гробу: «Линк, что бы ты хотел сегодня на обед?» — я что-то не услышал ответа. Это тоже о чем-то говорит. У мужчины рядом со мной, видимо, не оказалось в кармане спасительных трусиков, и он не смог удержаться от антиклерикального выпада. «По мне, все это как-то уж очень… слащаво», — сказал он. «По-моему, он слышал», — заметил я. Соседу это понравилось. «Я не расстроюсь, если больше никогда его не увижу», — шепнул он мне. Я подумал было, что он имеет в виду рабби, и только на улице до меня дошло, что он говорил о покойном. А вот молодая телезвезда. Она вся лоснится в своем облегающем платье, она изо всех сил улыбается, она призывает всех взяться за руки и, замолчав на минуту, вспомнить Линка. Я взял за руку этого отвратительного типа рядом со мной. Для этого мне пришлось вытащить руку из кармана — тогда-то я и забыл о трусиках! А потом мы увидели Линка — совсем зеленого. Этот человек был зеленый! Потом мои уродливые пальцы сжали руку Энид, и она призналась мне, что сделала ужасную вещь: «Я не могла больше выносить его тремора и ударила его. Я ударила его книгой. Я кричала: „Прекрати трястись! Прекрати трястись!“ Иногда он мог это прекратить — собирал все силы, и дрожь прекращалась. Он протягивал ко мне руки, чтобы показать, что они не дрожат. Но когда ему это удавалось, он уже не мог делать ничего другого. Все его силы уходили на то, чтобы не дрожать. И он уже не в состоянии был говорить, ходить, отвечать на самые простые вопросы». — «Почему он дрожал?» — спросил я ее. Сегодня утром, в объятьях Росы, меня самого била дрожь. «Иногда от лекарств, — сказала она, — иногда от страха. Его отпустили из больницы, когда он снова стал есть и спать, и сказали, что у него больше нет суицидальных настроений. Но все равно он был в депрессии, он все время боялся. И этот тремор. Я больше не могла жить рядом с ним. Полтора года назад я поселила его отдельно, сняла ему квартиру в доме за углом. Я звонила каждый день, но три последних зимних месяца мы с ним не виделись. Он звонил мне. Он звонил мне иногда по десять раз в день. Убедиться, что со мной все в порядке. Он боялся, что я заболею, что исчезну. Увидев меня, начинал плакать. Слезы у него всегда были близко, но это что-то другое. Это была крайняя степень беспомощности. Он плакал от душевной боли, плакал от страха. И все-таки я надеялась, что наступит улучшение. Я думала, придет день, когда все станет как прежде. Думала, он еще всех нас рассмешит…» — «Энид, вы знаете, кто я? — спросил Шаббат. — Кому вы все это рассказываете?» Но она даже не услышала этих слов, и Шаббат понял, что она рассказывает это всем. Он просто был последний, кто вошел в комнату. «Три месяца в больнице, где вокруг одни сумасшедшие, — продолжала она. — Но к концу первой недели он там привык. В первую ночь его положили рядом с умирающим, это было ужасно. Потом перевели в палату, где, кроме него, лежали еще трое, настоящие психи. Незадолго до выписки я дважды приезжала, забирала его, мы обедали вместе, но кроме этих случаев он из больницы не отлучался. Решетки на окнах. За ним наблюдали как за потенциальным самоубийцей. Когда я увидела его… за решеткой…» Она так много ему рассказала, так долго удерживала его около себя, что в конце концов он забыл, что у него в кармане лежит нечто, к чему можно прибегнуть в трудную минуту. Потом, за обедом, он рассказывал уже свою историю…А потом, ночью, ее благоразумие, а как выяснилось позже, ее хитрость, взяли верх над его порочностью и вероломством. Вот что произошло. Энид тут не виновата. И дело не в ревности к дочери. Если бы она действительно хотела проверить его сосочки, трусики девочки только еще больше завели бы ее. Она бы даже надела их, чтобы доставить ему удовольствие. Она бы надела белье Дебби для него. Ей наверняка случалось это делать, как и многое другое. Но она использовала эти трусики, чтобы вышвырнуть его вон, пока он не разрушил все, что у нее есть. Трусики — чтобы показать ему, что она не дрогнет, и если он начнет давить, то на него найдется управа получше офицера Абрамовича. Дело не в трусиках, не в пакетике крэка, даже не в куртке «Торпедо», дело в самом Шаббате. Возможно, он все еще неплохой рассказчик, но больше ничего в нем не осталось привлекательного, даже эрекция, которую он ей продемонстрировал. И то, что он из кожи вон лез, наверно, было ей особенно отвратительно. Она груба, порочна, любит вываляться в грязи, — но не безрассудна. В данном случае она проявила привычную, автоматическую непорядочность. Она предательница с маленькой буквы «п», а предательства с маленькой буквы «п» случаются то и дело, Шаббат уже научился не реагировать на них. Это теперь не главное: главное — что он буксует, он хочет умереть. Ну а Мишель — достаточно уравновешенная женщина, чтобы принять разумное решение. Нет, я не маньячка-наркоманка, во что бы то ни стало стремящаяся вернуть себе кайф. Нет, лучше она займется пока шоппингом, а между делом будет подыскивать себе что-нибудь не столь экстравагантно никчемное. А он уже размечтался, как насладится ею. Время взорвалось и лопнуло. Ах ты, старый младенец. Ты все еще веришь, что это может длиться вечно. Что ж, теперь, может быть, тебе станет яснее, что на тебя надвигается. Хорошо, пусть приходит. Я знаю, что меня ждет. Пусть.
Ешь свой завтрак и выметайся. Забавно. Все кончено.
— Как ты мог взять трусики Дебби? — спросил Норман.
— А как я мог их не взять?
— То есть ты не можешь сопротивляться этому.
— Как странно ты формулируешь. При чем тут сопротивление? Здесь мы имеем дело с термодинамикой. Сексуальное возбуждение — это теплота, это вид энергии, это на молекулярном уровне. Мне шестьдесят четыре, а ей девятнадцать. То, что я сделал, более чем естественно.