Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Театр Сулержицкого: Этика. Эстетика. Режиссура
Шрифт:

Пришлось, конечно, Сулеру слышать в пустыне не только посвисты зверушек и резкие, гортанные крики всадников — туркмен, но и пение бахши, странника-певца и музыканта, пришедшего из Персиды, или из Афганистана, или от Арала? Его инструмент сделан мастером не меньшим, нежели итальянские скрипичные мастера, рецепты изготовления — скорее обряды изготовления на протяжении многих поколений. Бахши не знает писаных нот. Он держит в памяти не десятки, а тысячи строф Махтума Кули, поэм о влюбленных, сатирических двустиший. Бахши знает разные напевы; знает, что любят слушать сарыки, что — эрсаринцы; знает обряды свадебные, пиршественные, поминальные. Слушают все это, но почти не слышат офицеры, казаки, переселенцы. Они не знают языков — базарные расчеты в иную жизнь не вводят. До переводов Арсения Тарковского — далеко; русские, да и ученые Европы только прикасаются к культуре, к искусству Востока. Коллекционеров, собирателей рукописей персидских, арабских тоже еще почти нет. Офицеры покупают ковры, серебро, знают толк в лошадях. Молитвы Христу и Аллаху друг с другом не соотносятся, к тому же русские молятся идолам, то есть иконам. Великий грех — изображать человека, тем паче самого Бога. Аллах неизобразим, и людей, им

сотворенных, изображать нельзя. Искусство Сулера, художника, здесь совершенно не надобно. Он рисует для себя, пишет для себя. Спит на нарах, на своем месте: «Тяжело дышали два ряда нар, покрытые красными байковыми одеялами, беззащитные, слабые и грозные своей массой. А на дворе шел осенний холодный дождь».

* * *

Собираясь в ту писательскую командировку, я старалась все лишнее откинуть, все необходимое собрать. Зонтик солнечный — складной. Платье светлое, костюм тренировочный, туфли-чешки (их тогда не просто покупали, но привозили как подарок из Чехословакии, узнавали, когда выбросят на продажу партию в ближайшем магазине «Спорттовары»), фляжку, складной пластмассовый стаканчик, тоже чешский. Колебалась, но сунула в последний момент голубой пленчатый плащ с капюшоном, чешские же (конечно!) прозрачные ботики из синтетики. Взяла потому, что ботики ничего не весили. Приехала в Кушку после Серахса, вечером, когда зажглись над крепостью огромные звезды. Радушная хозяйка-дежурная в доме приезжих отложила вязанье, подала чай и беляши, долго расспрашивала о Москве, о полетах «нашего» (Хрущева) в чужедальние страны. Будто я знала что-то большее, чем то, что есть в газетах или на телеэкране, с приставленной к нему водяной линзой — лупой для увеличения. Хозяйка все вязала, а я, отставив пиалу, засыпая на ходу, отправилась в чистейшую постель по чистейшему крашеному полу. Пол этот поразил утром: везли же сюда эти великолепные доски, искусно укладывали — словно мастером-плотником где-то в Костроме. Вскоре удивление прошло. Городок Кушка оказался таким же чистейшим, исполненным порядка.

Строили Кушку как российский кремль или английскую крепость в Индии — истово, отбирая все самое добротное: тес для пола, камень для стен. Солдаты советской армии во второй половине двадцатого века так же, как солдаты российской армии второй половины девятнадцатого века, учились поражать врагов, одновременно драили, чистили свое жилье, а женщины — свои хаты и квартирки в городке под горой. Кому везло, тот получал работу в школе, в столовых, в доме приезжих — работу эту выполняли на совесть. Все надраено, протерто, хотя к полудню снова всюду песчаная пыль. Окна затянуты сетками, похожи на прямоугольные сита, закрыты марлевыми занавесками. Пыль, песок через них сеется, москиты и комары зудят за марлей, с той стороны. Женщины больше украинского типа, но смешанность неизбежна, особенно во времена дружбы всех народов. Кровь азиатская крепче: если мать туркменка, а отец с Украины или из Прибалтики, Азия возобладает в чертах лица, в строении тела. Если же отец-туркмен, он передаст потомкам свой сельджукский разрез глаз, рот изогнутый как лук охотника, руки с длинными пальцами, с не зарастающими лунками ногтей. А речь может быть украинской или чисто русской: в школе учат московскому выговору. Русские, украинцы понимают туркменский. Могут писать — алфавит ведь свой, есть книжки — двуязычные буквари, сказки, великолепные переводы на русский народных песен — стихов. Арабский ушел, кажется, навсегда. Старшие о нем тайно тоскуют. Знают: до арабов здесь были свои могущественные племена, свои обычаи, стада, сады, торговые пути обмена.

Помнят, как обрушились на предков пришельцы, разбившие каменных богов, принесшие новую веру в единого, вездесущего, невидимого Аллаха. Первые минареты возвели пришельцы; вернее, они указывали — как возводить.

Речка Кушка пересыхает, когда сходит вода, идущая с гор. Весной она настоящая горная, мутно-бурливая. Как в Кронштадте обитают матросы, капитаны — моряки всех рангов, так в Кушке капитаны сухопутные: пехоты, артиллерии, конечно, солдаты — пехотинцы, связисты, саперы, люди тех служб, которые называются почтительно и таинственно: «органы».

В школах Туркмении краеведческие кружки, неизбежные, вовсе не скучные встречи с пограничниками, взаимное шефство. Школьники обхаживают списанных с застав лошадей, выращивают собак сторожевых пород, дают концерты на заставах; шефы-военные, в свою очередь, помогают с ремонтом школ, всерьез обучают школьников военному делу.

В Кушке музей истории местности и ее обитателей. О сражениях на мосту через реку Кушку, о защите крепости рассказывает мне молодой капитан — директор музея, не просто получивший сюда назначение, но сжившийся с городом, крепостью, музеем, который все пополняется проржавевшими останками пик и не менее ржавыми останками винтовок. Каким будет этот музей в веке следующем? В отсчете нового тысячелетия? Сохранится ли крепость, сама граница, и если будет стоять какое-то здание, сооруженное по законам новой архитектуры, с самоновейшей экспозицией — как будет представлено сегодняшнее время? Моя командировка «По следам Сулержицкого» отмечена в Кушке задолго до этого потока. Тихо в городе, сухи горы — всхолмья. Моя одежда и солнечный зонтик, а также мужнина фляжка еще военных времен вполне пригодились. В Кушке полил совершенно среднерусский дождик, так что в самый раз пришелся голубой пленчатый плащ и чешские ботики-вездеходы. Капитан, идущий навстречу в плащ-палатке сказал: «Во дает! Неужто сама догадалась дождевик взять?» И повел опять в музей, пить чай, рассказывать о кушкинском военном прошлом. Уезжать не хотелось — тишина в доме приезжих, чистота. Хозяйки вяжут кофты, крючком обвязывают салфетки. Шестидесятые годы двадцатого века. Граница на замке. Уезжая, с лепешками в узелке, с обвязанными салфетками — «на память тебе», оглядываюсь на холм-крепость, на уходящие к югу бесконечные сухие горы. Там — граница, там — афганские племена…

Глава 4

Волны морские

Толстые встретили вернувшегося из песков Сулера с радостью, как члена своего многочисленного семейства, которое все ветвилось; семья была истинным древом, каждый предан Льву Николаевичу по-своему, и каждый последователь толстовского учения

считает, что к истине идет Великий Старец — и я с ним. Я — сестра Лёвочки Мария Николаевна, живущая монахиней в Оптиной пустыни. Я — Владимир Григорьевич Чертков, преданный идее служения людям гораздо больше, чем самим людям. Я — Иван Иванович Горбунов-Посадов, ведающий издательскими делами…

Сулер печатает на гектографе толстовские исповеди и проповеди. Снова уходит в море. На этот раз служит не только на каботажных судах. Из Одессы идет матросом в дальнее плавание. Не в Стамбул — через Стамбул в Средиземное море, в Александрию, в порты Персидского залива, Индии, Цейлона. В Сингапуре пьяный моряк бросился с ножом. Сулер посмотрел ему в глаза; тот отвел глаза, отвел руку. Ловкий и веселый Сулер легко взлетает по вантам, не подверженный морской болезни стоит в рубке на руле, с песнями драит палубу, отбивает ржавчину, качаясь за бортом на доске, как на качелях. Чехов плыл этим путем с Сахалина — пассажиром, Сулер плывет сначала с запада на восток, затем с востока на запад в матросском кубрике. Как в Кушке на нарах — крепко спит в подвесной парусиновой койке. В молебствиях не участвует, в общих же трудах — первый. Корабль — плавучий дом, слаженная команда — обитатели дома. На суше, в Одессе у него дома нет.

С парохода матросы Сулержицкий и Пугач уходили под гитару. Пугач — бас, Сулер — тенор, пели:

Понапрасну матрос служишь, Понапрасну лямку трешь, Капитаном ты не будешь, Век матросом пропадешь.

Ведь уходили они как смутьяны, бунтовщики: пароходство выписало двести моряков из Риги, своих стали увольнять. Сулер и Пугач подговаривали команду бастовать, качать права, но товарищи только проклинали еще не прибывших рижан: «Чухна проклятая!», и наблюдали как сходят на берег бас и тенор. Вчера матросы, сегодня безработные порта одесского. Изредка их берут на поденщину, то на погрузку-разгрузку, то к офицеру на дом, дрова рубить. Конкуренция и здесь огромна, безработных все больше.

Грязно, пропитано нефтью, мазутом море в порту одесском. Пропитано запахом нищеты, водки, пота море людское у подножья огромной лестницы из Верхнего города.

Экипажи формируются в рейс, экипажи распускаются по возвращении; кого-то списывают за нерадение, строптивость, по нездоровью. «Бери расчет» или «Расчет бы мне» — фраза, тут же претворяемая в действие. Матросская книжка с последней записью, даты рейса. Уволен несправедливо? Куда, кому жаловаться? Какие в Одессе девяностых годов профсоюзы, забастовки докеров? Получил матрос расчет, пошел в любой «гамбринус», оттуда к знакомой или прямо здесь у входа подхватывает девицу. Прибой морской идет к берегу, прибой человеческий ползет навстречу, с берега. Тут кормятся, трудятся, жестоко дерутся, часто убивают. Мужчины — друг друга, женщины — любовников, детей, от них прижитых. Сулер, обитатель матросской ночлежки, записывает в книжечку слышанное-виденное. Истории, услышанные в трактире, в каютах, где все наливаются «декохтом», то есть чаем, потому что на еду копеек не хватает. Иногда запись — словечко, строка песни, крик-хрип босяка, валяющегося на камнях. «Зимний ветер густой, все одно как смола…» — «Пошляюсь по бульвару, назначу ей рандуву». — «Едят его мухи с комарами». Или женщины вцепляются друг другу в волосы, царапаются, орут: «Ты моего сына заиванила». Иногда царапаются, называя дуэлянтку на «вы» — Одесса… Как в Батуме, Александрии, Гонконге — сидят старики с опухшими ногами, сосут пустые трубки, определяют издали, какой корабль идет, и вспоминают портовые города всего мира, женщин всех цветов. Вспоминают кулаки боцманов, взрывы котлов, мертвый штиль, налетевший шторм. История портовой шлюхи Феньки рассказана хозяином ночлежки. Фенька работает по трактирам, когда ее Павка в море. Деньги она копит к возвращению Павки, накопленное отдает хозяину ночлежки для сбережения. Ни о каких расписках речи нет, потому как оба честные. Как-то раз прибежала с узелком, узелок пищит, в нем «красивый такой хлопец и весь в рубашечке с ног до головы». Фенька шепчет: «Я его у вас в сортир брошу». Хозяин, естественно, не допускает до своего сортира, советует: «В снег закопай». Фенька убежала, вернулась поздно, без узелка. Хозяин напоил ее чаем, уложил на полу, на коврике. Фенька крутится, давится плачем. Оправившись, забирает деньги у хозяина, справляет к Павкиному возвращению себе одежу. Вернувшийся возлюбленный тоже хороший платок-подарок поднес. Утром же «Павка долго ее бил, содрал с нее этот самый платок и заложил за рубль за двадцать, а ей маленький, желтенький, паршивый такой, знаете — константинопольский, на смех подарил».

Назначил подруге свидание в приморском парке. Там лупил ее с четырьмя товарищами, сам бил в зубы каблуком. Отошла. Опять они вместе. Он подолгу не служит, сходит в вояж и опять сидит в севастопольском трактире, ждет заработка Феньки. «Севастопольский трактир» — не оговорка. В Одессе один из бесчисленных трактиров называется «Севастополь». Есть «Золотой якорь» с изображением якоря на вывеске, есть «Кардиф». Пивной король Гамбринус восседает на бочке над подвалом, где играет на скрипочке Сашка Гамбринус. В другом трактире оркестрион исполняет вальс «Дочь моряка»; трактир называется «Афины», в просторечии «Афинка».

Всем бы дать дело по силам. Старикам место в теплой богадельне. Детям школу, хорошее ремесло. Фенькам, Манькам, Катькам, которых английские матросы называют скопом — Мэри (впрочем, избить могут как свои) — дать работу. Кто хочет, пусть идет на землю, пашет-сеет, огородничает. Об этом продолжают твердить-писать князь Кропоткин, граф Толстой. Ведь здоровый мужчина хочет трудиться. Здоровая женщина хочет гнездо иметь, детей растить. Сулер верен учению Льва Николаевича, хотя знает: дай Феньке работу, она все деньги сбережет для Павки, Павка же, сойдя с корабля, свое пропьет и Фенькино отберет. Толстой проповедует: не пить, не курить. Но множатся не бахчи, а табачные плантации. Контрабанда растет: тот же табак, спирт, как скажет поэт Одессы, — «коньяк, чулки и презервативы». С этим как? Сулер себе определяет: зла не делать, свой хлеб зарабатывать, заработанным делиться. Деньгами, одежей, миской борща, чайником «декохта». Делай, что должно. Сегодня говори о справедливости, взывай к делу своими словами и толстовскими словами, напечатанными на гектографе.

Поделиться с друзьями: