Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Театр в квадрате обстрела
Шрифт:

…Симфонический оркестр работал теперь не только в студиях Дома радио, но и в Большом зале Ленинградской филармонии. 25 октября здесь выступил с оркестром пианист профессор Александр Каменский. Он играл фортепьянный концерт Чайковского. На бис — вальс «Пратер». Концерт состоялся днем. В зале висел густой осенний сумрак, отчего холод нетопленого помещения казался еще злее. Одна из слушательниц приехала из Москвы с последним пришедшим в Ленинград поездом; она слушала Каменского, потом достала из сумочки записную книжку и, не снимая перчаток с окоченевших рук, набросала карандашом несколько строк: «Дневной концерт… Советские танки и пушки — грядущей победы залог… Чтоб жили Чайковский и Пушкин, и Глинка, и Гоголь, и Блок…». Это была Вера Инбер.

А через несколько дней оркестр начал репетировать Девятую симфонию Бетховена, симфонию Радости.

На

репетицию попал корреспондент «Комсомольской правды» Николай Маркевич, молодой москвич, которому суждено было погибнуть в Ленинграде. Он записал в своем фронтовом дневнике: «Элиасберг подобен птице… Он обижается на скрипачей, неистовствует, восторгается… Карл Ильич говорил плачуще: «Деревянные! Уголки не формально! Взволнованность! Литавры, литавры! Слышите, как бьется сердце?»… На пюпитрах лежали ноты. Их печатали в Лейпциге. Теперь в Лейпциге не печатают больше нот Бетховена». А вскоре в «Комсомольской правде» появился очерк Николая Маркевича — «Девятая симфония». Но говорилось в нем не только о музыке Бетховена, прозвучавшей в осажденном городе, не только о дирижере Элиасберге, — о ленинградцах самых разных профессий: музыкальная жизнь Ленинграда становилась частью общей борьбы.

Люди сходились в зал Филармонии слушать музыку великого немецкого композитора, рискуя жизнью: бомбежки участились. Да и вообще ходить стало трудно: голод давал себя знать в полную силу. Но самое страшное заключалось в другом: день этого концерта, 9 ноября сорок первого года, стал одним из самых трагических дней блокады. Решив взять Ленинград голодом, ставка Гитлера перед самой годовщиной Октября потребовала, чтобы войсковая группа «Север» замкнула блокаду еще плотнее. 8 ноября советские войска вынуждены были оставить город Тихвин. В тот же день пришлось сократить нормы довольствия нашим войскам. 9 ноября с утра берлинское радио через каждые 30 минут передавало особо важное сообщение: ахтунг, ахтунг, захвачен Тихвин! Перед началом каждой такой передачи духовой оркестр исполнял визгливый марш. Музыкальное сопровождение последних известий поднимало арийский воинственный дух. Гитлер торжествовал победу. А в Ленинграде в этот день подсчитали оставшиеся запасы продуктов, которыми предстояло жить трехмиллионному городу. Вот эти запасы из расчета на самые скудные нормы распределения: муки оставалось на 24 дня, крупы на 18 дней, жиров на 17 дней, мяса на 9 дней, сахара на 22 дня… И в этот самый день 9 ноября сорок первого года симфонический оркестр радиокомитета под управлением Карла Элиасберга исполнял Девятую симфонию Людвига ван Бетховена, увенчанную шиллеровской одой «К радости».

Композитор А. Н. Серов писал когда-то о Девятой симфонии: «Это первое мрачное эпическое вступление пахнет кровавыми днями терроризма. Царство свободы и единения должно быть завоевано. Все ужасы войны — подкладка для этой первой части. Она ими чревата в каждой строке. Эти темные страницы… — глубочайшее философское воплощение в звуках темных страниц истории человечества». Во второй части симфонии — в скерцо — звучит русская тема: Серов нашел в ней сходство с «Камаринской». Хор в венчающей симфонию оде Шиллера поет: «Как миры без колебаний путь свершают круговой, — братья, в путь идите свой, как герой на поле брани…»

«Темные страницы истории человечества» повторялись. В один и тот же день торжествующая столица фашистской Германии транслировала каннибальский марш, а осажденный, голодный, обескровленный Ленинград посылал в мировой эфир звуки Бетховена, стихи Шиллера.

Когда умолкла гениальная музыка, люди, сидевшие в зале, встали. Они аплодировали без улыбки — строго и сурово. Это было похоже на демонстрацию. Да так оно и было. Музыка поднимала людей над их горем. Они, несмотря ни на что, верили в Радость и своими аплодисментами утверждали ее.

Скоро зал Филармонии стал неузнаваем. Мраморные колонны покрылись инеем и тускло мерцали. Слабый свет люстр уже не разгонял сумрака. 7 декабря состоялся последний концерт сорок первого года. В тот прощальный день оркестр радио исполнил Пятую симфонию Бетховена (тему ее музыковеды обычно определяют словами «от тьмы — к свету») и увертюру Чайковского «1812 год». Это было первое исполнение увертюры Чайковского в осажденном Ленинграде. Элиасберг произвел в партитуре некоторые изменения; вместо цитатно использованного композитором гимна «Боже, царя храни» дирижер включил в увертюру «Славься» из «Ивана Сусанина» Глинки.

В блокадных дневниках тех, кто побывал на этом концерте,

есть упоминания о том, что слушатели и оркестранты, главным образом скрипачи, сидели в ватниках, а виолончелисты и контрабасисты смогли надеть даже полушубки: у этих музыкантов движения рук направлены книзу, рукава полушубков мешали им в меньшей степени. И оркестр играл, хотя к медным валторнам, трубам, тромбонам страшно было прикоснуться — они обжигали пальцы; мундштуки примерзали к губам. Оркестр играл. Люди в зале притоптывали во время концерта ногами, чтобы согреться, но шума не возникало: все пришли в валенках.

А в подъезде Филармонии разместилось пулеметное гнездо.

В середине декабря один из солистов симфонического оркестра рассказывал друзьям:

— Давали мы концерт в госпитале. Бойцы принимали отлично, хлопали. После конца решили покурить, разговорились с выздоравливающими. «Как вы здесь живете, что делаете?» — спрашивают без особого интереса, больше из вежливости. Вот, играем в оркестре. Один на весь Ленинград теперь остался. Полтора месяца на трудработах были — под Батецкой. На казарменном положении живем. В пожарной команде состоим. На чердаках во время налетов. Завалы разбираем, зажигательные бомбы тушим. И тут почувствовали, что здесь не официальная встреча зрителей и артистов, а настоящее дело. Как будто граница какая-то стерлась. Им приятно, что здесь не тыловики отсиживаются. Война и заботы — общие. То же дело, что и они, здесь другие делают. Кое-кто из них был в Батецкой. Почти в одно время ушли… Вот оно что значит, тыл и фронт — едины.

Еще продолжались репетиции оркестра в радиостудиях. Композитор Валериан Михайлович Богданов-Березовский — один из тех ленинградских композиторов, кто находил в себе силы работать, — сочинил несколько вещей на современную тему. А потом записал в дневнике: «Воскресенье, 28 декабря. С 11.30 до 13 — репетиция «Летчиков» в радиостудии под управлением К. И. Элиасберга. Милый Карл Ильич, скелетоподобный, с ничуть не убавившейся требовательностью тормошит, понукает и подбадривает артистов оркестра, с трудом водящих смычками по струнам и едва дующих в свои мундштуки. Тем не менее я взволнован реально слышимой звучностью своей партитуры. Но почти уверен, что эта первая репетиция будет и последней, ибо оркестр радиокомитета явно не в состоянии продолжать работу».

Скоро, действительно, прекратились и такие репетиции. Лютая голодная зима делала свое дело. Из ста пяти оркестрантов несколько эвакуировалось, двадцать семь человек умерли от голода, остальные стали дистрофиками, людьми, не способными даже передвигаться.

Музыка в Ленинграде замерла, будто замерзла. Радио ее больше не транслировало. Многие музыканты находились в гостинице «Астория», где первой блокадной зимой разместился стационар для особенно истощенных людей. Здесь вместе с женой, концертмейстером радиокомитета Надеждой Дмитриевной Бронниковой, жил в комнате на седьмом этаже Элиасберг. Где-то поблизости лежал Владимир Софроницкий. Иногда по вечерам он подходил к расстроенному пианино и играл — минут десять-пятнадцать, не больше: сил не хватало. И звуки Скрябина или Рахманинова, Листа или Шопена проникали в темные номера, где интуристовская мебель сочеталась с приметами пещерной жизни. Софроницкий играл в темноте, надев перчатки с отверстиями для пальцев, и музыка его вызывала у полулежавших во мраке людей давние, полузабытые воспоминания.

Седьмая симфония быстро приближалась к завершению. Шостакович решил сыграть ее нескольким друзьям, композиторам, которых специально для этого пригласил. Когда друзья вошли, их сразу же поразили огромные листы партитуры, лежавшие на столе. Оказалось, что к обычному составу симфонического оркестра Шостакович прибавил дополнительный медный духовой оркестр, способный умножить мощь симфонического звучания. Дмитрий Дмитриевич сел к роялю. Он играл нервно, приподнято. Вдруг где-то близко завыла сирена. Композитор прервал игру, чтобы проводить жену и детей в бомбоубежище, а друзей просил не расходиться. Вернувшись, он продолжал играть под сухой и резкий, не предусмотренный партитурой, аккомпанемент зениток. Затем Дмитрий Дмитриевич приступил к третьей части, предупредив, что показывает ее наброски. Когда музыка смолкла, пораженные слушатели попросили автора повторить все сначала. А еще через два часа несколько ленинградских композиторов, ставших первыми, кто услышал симфонию, шли через Кировский мост в глубоком молчании. Они не могли даже обменяться впечатлениями — так потрясло их услышанное.

Поделиться с друзьями: