Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Темы сочинений давал он нам нестандартные, всегда придумывал что-нибудь интересное. Обычно поступал Пимен таким образом: писал на доске три темы, одна из которых была вполне для школьного курса соответствующей, например «Образ середняка в романе М.А. Шолохова «Поднятая целина», а две другие темы — несколько иного характера, но тоже с литературой связанные, например такие: «Почему же Катерину называют «светлым лучом в темном царстве», если она изменила своему мужу?» И «Разве Обломов хуже Штольца?» Поставив эти вопросы, Пимен не без интереса ждал ответа на них и читал некоторые сочинения с согласил их авторов вслух перед всем классом. Комментировал добродушно и радовался всякой удаче.

О чем вовсе невозможно вспомнить в связи с девятым классом, так это о том, что происходило на уроках биологии и географии. Что-то было, но что именно, сказать затрудняюсь. Оба эти предмета, завершившись на девятом году обучения, в десятом классе уже не всплывали, с ними было покончено.

Но главная неудача постигла нас с преподаванием истории. Здесь ситуация сложилась сложная потому, что учителем истории был директор Семён Семёнович Вергун, ранее живший на Украине и там работавший. В Сызрани он стал директором, потому что прежний ушёл на фронт, Да и вообще для эвакуированных учителей оказались свободные учительские места в связи с войной; учителя-мужчины молодого и среднего возраста были мобилизованы и предметы оказалось в старших классах некому. В младших и средних классах работали почти одни женщины, директорами школ были мужчины. Семён Семёнович держал нас всех в страхе, нередко давая прямо понять, что все бывшее здесь до него, должно быть изменено или вовсе искоренено. Но ваш класс не был

строптивым, и к урокам истории, им даваемым, относился стоически терпимо. Чего мы не могли стерпеть, так это обмана и лицемерия. А Вергун это допускал. Да не только допускал в своих действиях, но и других к этому как-то подталкивал. Сильнее всего проявилось это в истории с пирожками.

В школе каждый день на второй перемене нам раздавали пирожки с капустой или с картошкой. Это был школьный завтрак. Пирожки были большие и вкусные. Мы дорожили этим завтраком, потому что шел он сверх хлебной нормы по карточкам. Иногда даже желание пропустить уроки и не пойти в школу сразу же перебивалось мыслью о том, что пирожок в этом случае не получишь. Стоил он совсем дешево — 5 копеек вместе с кружкой сладкого чая. А если кто-то пропускал занятии по болезни, то мы оставляли для него пирожок, и кто-нибудь заносил его больному домой, идя из школы. Так уж было заведено, так было во второй и в начале третьей четверти. Но вот после зимних каникул, когда началась новая четверть, директор стал брать оставшиеся пирожки себе и не разрешал их никуда уносить. Мы знали, что во всех классах их набиралось не так уж мало. Жила директорская семья тут же в школьном дворе, в небольшом флигеле. Туда дежурные по классу и должны были относить оставшиеся завтраки. Сначала мы этого не делали, но директор или сам следил, или назначал кого-нибудь следить за установленным им «порядком». Ребята возмущались, а однажды решили сказать директору, что наш класс отказывается отдавать оставшиеся пирожки. Но кто будет это говорить? Поручили Борьке Нестерову и мне. Как раз в тот день мы и были дежурными. Мы и сказали ему об этом прямо в классе, куда он зашел вместе со своей женой, тоже работавшей учительницей в младшем классе. Разозлился он страшно, но ругаться не стал, а только сказал, что необдуманные поступки будут иметь свои последствия. Для меня это обернулось очень плохо, но не сразу, а через некоторое время, когда стали принимать в комсомол тех, кто ещё не был принят в восьмом классе. Борька Нестеров уже был комсомольцем, а я нет. На собрании директор сказал, что он против того, чтобы рекомендовать меня для поступления в ряды ВЛКСМ, потому что я неправильно веду себя по отношению к старшим товарищам, к тем, кто является членами коммунистической партии и кому доверяют ответственную работу. «К тому же, — добавил он, — она вряд ли пройдет политсобеседование. Я в этом глубоко сомневаюсь». Больше никто ничего не говорил. Это было весной 1942 года, а уехал Семен Семенович Вергун со своей семьей из Сызрани в Среднюю Азию осенью того же года, когда немцы приближались к Сталинграду и в городе было введено затемнение.

20

Если со школьными учителями в Сызрани не повезло, то ребята в том классе были очень хорошие, по-моему, даже лучше, чем в московском классе, если, конечно, не считать моих самых близких друзей. Хороши они были своим дружелюбием и отсутствием вредности и зависти друг к другу. Никто не сводил счетов, не ссорились, к учителям при всех их недостатках и слабостях относились уважительно, новеньких учеников принимали тоже по-хорошему, без всяких подковырок. Правда, новеньких оказалось немного. Кроме меня прибыли ещё две девочки: одна — Таня Костина, дочка военного, другая — Сара Салант, приехавшая, как и Таня, с Украины. Таня жила раньше в Киеве, а Сара — в Днепропетровске. Таня приехала с мамой, отец-полковник находился на фронте. Сара прибыла со множеством родственников. её отец был парикмахером, главой огромной семьи, в которой было шесть человек детей. Сара была самой младшей. Приехали вместе с ними ещё тети, дяди, племянники и племянницы. Дом сняли за Крымзой и жили в нём всем скопом. Сара была рыжей, веснушчатой, сообразительной и приветливой. Таня Костина всех поразила своей красотой: черноглазая и чернобровая, тоненькая и легкая, умела петь и плясать и всем нравилась. Обе они говорили и по-русски, и по-украински.

На первых порах все трое мы и держались вместе, присматриваясь к остальным, но довольно скоро влились в гущу класса, который вовсе не сторонился нас, не чуждался и принял как своих Через некоторое время у каждой из нас появились и свои приятели из числа сызранских ребят. Крут моих сообщников, а вернее, более близких мне ребят, не был многочисленным. Хотела я того или нет, всегда рядом оказывалась Нинка Лёвина (она называла себя Лёвина, хотя все остальные произносили её фамилию как Левина). Она первой позвала меня к себе в дом, и я сразу же на это откликнулась, тем более, что были мы близкими соседями. Жила Нинка с отцом, без матери. Домишко, где снимали они две комнатки и кухню, почти врос в землю, и ставни окон (а в Сызрани во всех домах почти окна на ночь закрывались ставнями) — ставни окон у Ленинского дома отступали от земли сантиметров на десять, не больше. Отец всегда находился дома, был сапожником и работу свою выполнял, сидя на низеньком табуретике у окна, выходящего на улицу. Чинил он башмаки, сапоги, подбивал каблуки, подшивал валенки и был при этом в курсе всех происходящих на Красногорской улице событий, особенно в летнее время, когда покривившееся оконце его было открыто. Грязь в комнатках — неимоверная. Пол кажется земляным — столько на нём мусора. Занавески на окнах посерели от пыли и висят косо, но при всем этом настроение Нинкиного отца всегда хорошее, я, ковыряя подошвы, он беспечно напевает себе под нос то одну, то другую песенку. И дочку свою любит, а она о нём заботится — еду ему готовит, к заказчикам починенную обувь относит, иногда книжку вслух ему читает. Вряд ли Нинка часто позволяла себе ходить в баню или мыться дома. Во всяком случае, следов этого не было видно, а однажды, когда солнце светило в окна нашего класса особенно ярко, освещая русую Нинкину голову, торчащую прямо передо мной на впереди стоящей парте, я ясно увидела веселящуюся среди волос на её затылке стайку вшей.

Кроме Нины Левиной моими почти постоянными спутниками по городу, куда бы я ни шла, в школе на переменах и сразу же после уроков, стали трое ребят — Боря Широков, Толя Архангельский и Володя Юдин. Прежде они не дружили между собой, жили на разных улицах, одновременно появлялись только на занятиях в классе. Но теперь не отходили друг от друга, стараясь обязательно в одно и то же время быть рядом с двумя своими одноклассницами-Нинами. Между ними шло почти явное соревнование: кто скорее окажется вблизи нас и примет участие в разговоре. Ребята эти были совсем разные. У Бориса в детстве была сломана нога, навсегда осталась кривой, и он сильно хромал, припадая на изуродованную в самом колене ногу. Ни в каких играх участвовать он не мог, но силу и ловкость рук своих показывал в другом — в умении все починить, разобраться в любом механизме, сдвинуть с места самый тяжёлый предмет. Был неразговорчив, книг почти никаких не читал, самым трудным для него всякий раз становилось писание сочинения по литературе. В лице его было что-то монгольское: слегка раскосые серые глаза, высокие скулы и вечная тюбетейка на голове. Жил Борис на спуске с Красногорской улицы, по которому шла дорога к водяной будке, где все мы брали воду, и к нашей школе. Жил он с родителями и старшим братом. Отец его работал на нефтепромысле под Сызранью. Толя Архангельский обычно держался в стороне от всех остальных, и даже пронырливая Нинка ничего не знала о нем, не знала, с кем он живет, куда ходит, с кем дружит. Как выяснилось, были у Толи для этого свои основания. Отец его — прежде священник одной из городских церквей, теперь, когда буквально все церкви в Сызрани, кроме одной, находившейся где-то на самой окраине за Сызраном, были закрыты, а, точнее, сломаны, а собор на площади превращен в товарный склад, — отец Толи нигде не работал, из дома почти никогда не выходил и почти полностью ослеп. Мать — очень старая и больная женщина всегда находилась рядом с ним, и только старший брат Толи и его замужняя сестра, жившая в Кузнецке и изготовлявшая, как и многие жители этого города, домашние валеные туфли, помогали им, как могли. Толя жил недалеко от школы, на той же Комсомольской улице в низеньком деревянном доме. Никто из ребят в этом доме никогда не был. Толя был высоким, худеньким, со светлыми волосами, слегка завивавшимися в маленьком

чубчике, который он старательно причесывал, и в больших очках из-за сильной близорукости. Одет всегда тщательно, аккуратно все на нём разглашено, застегнуто — и рубашка, и пиджак, и заправленные в высокие начищенные сапоги брюки. Толя хорошо рисовал. Его карандашные рисунки — цветы, птицы, камыши на озере, а также и те, которые перерисовывал он ив старых журналов, — амуры и ангелы, парящие в облаках, прелестные малютки, гуляющие в саду и нарядно разодетые дамы с зонтиками, поражали воображение. Однако показывал он их только нам с Ниной и только тогда, когда появлялась надежда, что в самое ближайшее время никто к нам не приблизится. Толя никогда не был в театре, хотя драматический театр был в городе, не ходил в кино. Самым обыкновенным и очень свойским парнем был Володя Юдин. Учился здорово и легко, особенно по математике (он был самым любимым учеником Тезикова), со всеми общался и всегда знал все новости не только в школе, но и в городе, смешно рассказывал обо всем, что его забавляло, ловко передразнивал мальчишек и девчонок, большинству которых нравился. Жизнь у него была не очень-то легкая. Он жил вместе с сестрой в красивом и довольно большом по сызранским меркам доме — пять окон на улицу, за домом — сад и огород. Но уже года три жили они одни: отец оставил их всех давно, а мать умерла, когда учился Володя ещё в шестом классе. Сестра тогда кончала школу, а потом стала работать в пекарне. Сад и огород обрабатывали они вместе, но поливал их Володька один, таская воду из будки или из болотца за домом, пока оно не просыхало. Но оно всегда просыхало уже в начале лета. Денег у них на жизнь не хватало, и Володька знал, что сразу после девятого класса поедет он поступать в летное училище в Оренбург. Один раз он уже ездил туда, все узнал и теперь надо было дождаться конца учебного года.

Вот в этой компании мы и проводили иногда свободное время, которого было у каждого из нас мало. Уроки кончались часам к семи. Раз в неделю после школы я обязательно шла в библиотеку менять книги. Библиотека — радость и утешение в моей сызранской жизни. Шли со мной и ребята. Первым записался в библиотеку Володя Юдин, а потом и остальные. Нина Левина стала брать книжки и для себя, и для отца и любила пересказывать их содержание, когда вместе с ней мы шли в школу. Кроме библиотеки в учебное время ходить было особенно некуда, потому что городской сад открывался со своей танцплощадкой только летом и в то время никто из нас о танцах не помышлял. В кино тоже ещё не ходили, хотя на главной улице был кинотеатр. После школы ребята провожали нас с Ниной до самого дома, и эти минуты возвращения растягивались почти на целый час: то на лавочке где-нибудь посидим, то выберем дорогу, какая подлинней. К концу девятого класса стало это уже правилом, от которого не отступали.

От мамы из Москвы никаких известий с тех пор, как уехала она в начале сентября, не было ни в октябре, ни в ноябре. Начался декабрь. За это время немцы подошли к самой Москве, об этом сообщали во всех радиосводках. Бои шли под Москвой. В конце октября в больнице оказался отец, но держали его там недолго. Случилось это так Он устроился работать в сызранский Леспромхоз, и иногда ему приходилось уезжать на целые дни недалеко от города, в близлежащие районы.

Однажды он уехал куда-то к Батракам (от Сызрани — одна остановка на поезде до берега Волги) и не вернулся ни вечером, ни на следующий день. Я пошла в его контору и сказала об этом. Там тоже его ждали ещё утром, в обычное время, но его не было. Позвонили в главную городскую больницу для начала: справиться, не знают ли они чего-нибудь о Кузьмине Павле Ивановиче, и сразу получили ответ: знают, в больницу поступил в 6 часов утра. Накануне вечером, как потом выяснилось, папа от головокружения упал где-то на берегу озера, от начавшегося кровотечения потерял сознание, а рано утром двое рыбаков обнаружили лежащего человека и в кабине мотоцикла привезли его прямо в больницу. Снова открылась язва. Операцию делать не стали. Кровотечение прекратилось само собой, но дома велели лежать недели две, «а там видно будет». Через неделю выпустили его из больницы. Домой доплелись пешком. Раза четыре по пути отдыхали: очень он обессилел. Дома отлеживался, потом снова выписали на работу, но теперь его никуда не посылали, а делал он чертежи и оформлял карты местности в конторе. Павел Иванович знал своё дело, и знания его здесь оценили и выписали со склада четыре килограмма самой белой муки, потому что чёрный хлеб есть ему не велел врач. Ему вообще нужно было диетическое питание — рисовый отвар и все легкое и питательное. Риса у нас не было. Но его продавали с рук (без карточек) на базаре по дорогой цене. Когда папа немного окреп, мы пошли с ним на базар, и он продал там одному татарину свою меховую шапку (у него была ещё одна — старая) и на эти деньги мы купили хороший белый и крупный рис у узбека. Было это в конце ноября, наверное. В первый раз тогда продали мы на сызранском базаре свою вещь. А когда вернулись домой, ждала нас радость — письмо от мамы. И шло оно не очень долго — три недели и два дня. Мы высчитали по штампу на конверте, а сама она число написать в письме забыла. Мама писала, что скоро, очень скоро, наверное, вместе со всем институтом она, как и другие, будет эвакуирована; писала, что обязательно приедет к нам, но это будет ещё не скоро. Писала, чтобы мы ждали ее, чтобы я училась, занималась с Мариной, которую надо учить читать, и была внимательна к папе и помогала тёте Маше. И в этом же письме было написано о том, что родители Бокина получили извещение о том, что их сын убит, пал смертью храбрых.

Мы стали ждать маму. Время тянулось медленно. Радиосводки были страшными. Наступил декабрь, темнело рано. Очереди за хлебом и другими продуктами становились все длиннее. Но у нас была и картошка и пшено. Утром раза два в неделю мы ходили в магазин вместе с тетей Машей, а Марину оставляли с Филипповной. Она играла с младшей Зойкиной дочкой — Людой. Вдвоем в магазин ходить было лучше потому, что стоять приходилось сразу в двух очередях: в одной — за хлебом, в другой — за чем-то еще, если выдавали. Иногда хлеб не привозили очень долго. Тогда возникала опасность потерять свою очередь, лучше было оставаться на месте, никуда не отлучаться. В магазине всем на ладошке писали химическим карандашом номер очереди. Важно было, чтобы он не стерся до самого конца. Номера оказывались большими: то какой-нибудь 85 или 91, а то и 127. Народ в Сызрани по утрам встает рано.

Мама приехала 17 декабря. её путь к нам лежал через Урал, куда шел их поезд, отъехавший из Москвы в один из самых напряженных для города дней — в день 17 октября, когда эвакуировались остававшиеся предприятия и учреждении, когда массами уезжали люди, когда немецкие войска были на подступах к Москве. Выехав вместе со своими сослуживцами, доехав за две недели до того места, куда ехали они, она потом ещё две недели добиралась до Сызрани. Появилась мама днем, вдруг войдя в калитку, а я шла в это время от крыльца дома калитке. Без единого звука мы двигались навстречу друг другу, и о крепко обняла меня, прижав к своей оленьей шубе, которую когда-то папа привез ей с севера. Она ничего не спрашивала меня, я ничего не говорила, а потом, взявшись за руки, мы пошли к дому и только перед тем, как открыть дверь, спросила она, где Павлик и Марина Папа был на работе, Марина и тётя Маша дома. Мы вошли, и тётя Маша заплакала, а Марина подошла к маме и воткнулась лицом в её плечо, потому что мама присела, чтобы лучше видеть ее. Потом тётя Маша побежала в папину контору сказать ему, что приехала Нина Фёдоровна, а мама сняла шубу, а потом сняла всё, в чем была в дороге, и Филипповна нагрела ей чугун воды и помогла вымыться в темном чуланчике, а мы с Мариной молча ждали, когда мама снова будет рядом. Она ничего не привезла с собой, кроме совсем маленького чемоданчика, где лежало белье и две блузки. Костюм, её обычный костюм, был на ней. Ещё был халат, голубой и немножко мохнатый.

Вернулась тётя Маша вместе с папой. Уже стало темно к этому времени, мы все сидели в большой передней комнате — в зале, и мама рассказывала про Москву, про то, как ехала к нам. Папа все не мог усидеть на месте, вставал, ходил по комнате, снова садился и снова вставал. В окно постучали. Это Борька принес мой пирожок из школы. Я его взяла, и он ушел, а я постояла раздетая немного на крыльце и посмотрела на звезды. Их было очень много в этот вечер. Стоять долго было холодно. Мы поздно легли спать, хотя мама не спала вовсе последние ночи и дни Но потом все же пришлось нам с Мариной пойти в свою маленькую проходную комнатушку, где стояли две наши узенькие железные кровати и между ними, перед окном столик на бамбуковых ножках, а Филипповна и тётя Маша пошли в отгороженный от этой комнатушки фанерной перегородкой и занавеской вместо двери свой темный закуток В большой комнате на сделанном Володькой ещё раньше деревянном топчане теперь будут спать родители. Теперь они с нами.

Поделиться с друзьями: