Теккерей в воспоминаниях современников
Шрифт:
– Да, я знаю, вы восхищаетесь Вашингтоном.
– О, да. Таких великих людей мало в истории.
Видимо, упоминания об этих давних исторических событиях не задевали его чувствительность, и я сказал с улыбкой:
– Теперь все любят и уважают Вашингтона, но не странно ли, как результаты меняют точку зрения? В семьдесят шестом году Вашингтон для англичан был бунтовщиком, и если бы вы его взяли в плен, так, возможно, и повесили бы.
На это мистер Теккерей ответил с большим чувством:
– Уж лучше нам было лишиться Северной Америки!
На этом кончается мой краткий рассказ о часовой беседе с этим человеком, наделенным великими и разнообразными талантами. Он был так же глубок, как его книги, и я почти готов сказать, что мне он показался даже интереснее своих книг. Это необычайное сочетание юмора и грусти, сарказма и мягкости, контраст между его репутацией сардоничнейшего циника, изрыгающего горчайшие анафемы на своих ближних, и живым, на редкость приветливым человеком, чей голос порой становился изумительно нежным и музыкальным, все это слагалось в интригующе-интересную личность, глубину которой трудно
УИТУЭЛЛ И УОРВИК ЭЛВИНЫ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
"Я знал только троих людей, чей гений, словно башня над равниной, высился над прочим человечеством. То были Броум, Теккерей и Маколей... Казалось, будто от природы они наделены гораздо большей массой мозга, нежели другие". Из всех троих отец отдавал пальму первенства Теккерею.
Это была самая горячая дружеская привязанность в жизни Элвина. В 1885 году "Тайме" опубликовал рецензию на появившихся в печати "Ньюкомов", автор которой ополчился на нравственное и религиозное содержание романа, и это больно задело чувства Теккерея. "Что касается религии, - писал он Элвину 6-го сентября 1855 года, - видит бог, мне кажется, что мои книги написаны горячо верующим человеком, что же касается нравственности, то пишу я о тщете успеха, как и всего в жизни, кроме любви и добродетели, не таково ли и учение Domini nostri {Господа нашего (лат.).}? Вы как-то заметили, что у вас нет возражений против моей этики. Возможно, написав об этом, вы вывели бы сей бестолковый мир из заблуждения на мой счет". Элвин взялся откликнуться на книгу и напечатать в "Куотерли" теплый отзыв и дал роману весьма высокую оценку. "Вы слишком добры и снисходительны, - написал Теккерей по получении корректуры, - с каким удовольствием это прочтет моя любимая старая матушка!" Встретив затем отца 8-го октября на обеде у Джона Форстера, Теккерей принялся горячо доказывать, что главный редактор перехвалил его. "Я возразил, - пишет Элвин, - что его книги глубже, чем он думает, ибо, как я подозревал, работал он под действием инстинкта, не сознавая до конца, что вышло из-под его пера". "Да, я и сам не знаю, - признался Теккерей, - откуда что берется. Я никогда не видел тех, кого описываю, не слышал разговоров, которые они ведут между собой. Порой я сам бываю удивлен, читая то, что получилось". "Его чистосердечие не знало меры, - продолжает Элвин, - оно превосходило все, что мне случалось слышать. Его крупная голова казалась воплощением интеллектуальной мощи".
В ту пору Теккерей собирался в свое лекционное турне по Америке. Когда он возвратился, они с отцом случайно встретились на Пикадилли 10-го октября 1856 года, и отец пошел провожать его домой. Они беседовали, и Элвин спросил, работает ли он сейчас над чем-нибудь. "Я было начал одну вещь, ответил Теккерей, - но у меня не получилось, и я сжег ее... Я знаю, мне не перепрыгнуть "Ньюкомов", но нужно прыгнуть хоть до той же метки". Элвин стал расспрашивать, из-за чего он сжег написанное, и получил такой ответ: "Все покатилось по знакомой колее. Я истощил характеры, которые мне хорошо известны, ну а придумать новые совсем непросто. Сейчас у меня есть два, даже три новых замысла. Один из них таков - перенести повествование во времена доктора Джонсона". "Не делайте этого, - взмолился Элвин, - "Эсмонд" замечательная стилизация, но вы и сами не возьметесь утверждать, что никогда не погрешаете в деталях, ибо поневоле заимствовали их у других авторов. Писатель может воссоздать лишь собственное время. Вы намекнули в "Ньюкомах", что собираетесь поведать нам историю Джей Джея".
– "Именно это я и пробовал писать, - ответил Теккерей, - но впал в какой-то безотрадный тон. Мне бы хотелось вывести жизнелюбивого героя, а это очень трудно, ибо в таком характере должна быть глубина, дающая ему значительность, внушающая интерес. Пожалуй, невозможно выдумать героя, в котором не было бы доли грусти. По-моему, оптимисту следует играть вторую скрипку, он должен быть веселым, славным плутом. Но люди постоянно сетуют на то, что мои умные герои негодяи, а добродетельные - дураки". Элвин стал уговаривать его описать поэзию семейной жизни, противопоставить простым, домашним радостям томление и тщету великосветского рассеяния. Но Теккерей воскликнул с горечью: "Мне ли описывать прелести семейного очага! Я их не знал, вся моя жизнь прошла среди богемы. Да и описывать в домашнем счастье почти нечего. Такой картине с неизбежностью не доставало б живости. Я собирался показать Джей Джея женатым, изобразить те тяготы, которыми обременяет нас супружество. Потом он должен был влюбиться в жену друга и превозмочь свою любовь привязанностью к собственным малюткам". "Но и эту книгу, - сказал Элвин, - я умолял его не сочинять".
Пожалуй, не было другого человека, чье общество отец ценил бы столь же высоко, как общество Теккерея. "Все, связанное с ним, я вспоминаю с радостью, - слышал я от отца в 1865 году.
– Я не способен говорить о нем без боли, я так его любил. Он был прекрасным, благородным человеком, простосердечным, как ребенок, в нем не было и тени кичливости или манерности. Его беседа была в высшей степени непринужденна". В свою очередь, и Теккерей испытывал к отцу большую теплоту. Оба они были словоохотливы, но ладили прекрасно, так как их интересы совпадали: оба любили литературу и ценили юмор. Теккерея привлекала в Элвине какая-то особая бесхитростность и, в то же время, даровитость. Он называл его доктор Примроз и так и обращался к нему в письмах, относящихся к той поре, когда они сошлись и стали близкими друзьями. Но есть еще одна причина привязанности Теккерея к Элвину, которая видна в одной его записке более позднего времени: "Не все любят меня, как вы. Мне кажется подчас, что я непопулярен по заслугам, и мне это порою даже по душе. С чего бы мне желать, чтобы я нравился Тому или Джеку?.. Я знаю, какого Теккерея воображают себе эти люди: эгоистичного, бездушного, хитрого,
В мае 1857 года оба они с огромным удовольствием провели несколько дней в Норвиче, куда Теккерей приехал читать лекции о "Четырех Георгах". Он был в прекрасном расположении духа, чувствовал себя в своей стихии, был оживлен, касался в разговоре многих тем. Элвин вел тогда краткие записи, иные из которых стоит процитировать дословно: "Он очень тихо говорит, я напрягаю слух, чтоб ничего не пропустить. Он не тратит времени на развитие мыслей, а только намечает их, что как бы придает отрывочность его беседе. Мне кажется, что он не беспокоится о том, раскрыл ли он наилучшим образом и до конца ту или иную свою идею, а иногда - даже о том, успел ли собеседник уловить ее. Ему присущи две манеры - одна очень спокойная, очень серьезная, очень глубокомысленная, почти высокопарная, и другая (гораздо больше ему свойственная) - когда он всем играет, как мячом, небрежно и легко подбрасывая вверх не ведающей промаха рукой любые темы: забавные и важные, пустячные и значимые - и обращая в шутку каждую. Но если речь заходит о религии, он говорит без тени юмора, с торжественной серьезностью".
"Если бы даже вы не знали, кто перед вами, вас первым делом не могло не поразить, что он, как чародей, видел людей насквозь. Вы ощущали, что за пять минут он успевал составить опись обстановки в комнате и взвесить всех присутствующих на неких внутренних весах. Он две минуты спокойно вглядывался в чье-нибудь лицо и отворачивался, будто расшифровав все до последней черточки. Он постоянно обращая внимание на лица и говорил: "какое скверное лицо", или: "лицо висельника". В его глазах порочность перечеркивала всякую одаренность. Так, отмечая чей-то ум, он тотчас добавлял: "Но это скверный человек", как будто был не вправе восхищаться живостью ума плохого человека, и в то же время он неустанно всем подыскивал смягчающие обстоятельства: "Конечно, N присуща такая-то слабость, но нужно помнить, что для нее есть следующее извинение", или: "Не нужно забывать и о его хороших качествах". Казалось, от него не укрывалась и крупица доброго в душе у человека".
"Ему было пора собираться на лекцию, и он удалился. А я хотел побыть с детьми после обеда. По дороге из столовой он зашел к нам и сказал без тени улыбки и очень торжественно: "Я пришел проститься с вами на ночь", - после чего он подержал ручку каждого ребенка, затем шагнул на балкон, достал из кошелька шиллинг, бросил игравшему под окнами духовому оркестру и со словами "Ну, а теперь пора на проповедь" отправился в гостиницу".
"Он просто и непринужденно говорит о собственных романах и, пересказывая содержание, по ходу дела объясняет, что собирался показать такую-то черту того или иного персонажа: "Мне часто говорят, что мой очередной герой надуман, но я-то знаю, что он такой и есть и взят из жизни".
"Он явно не придает особого значения своим творениям. Как будто он не приложил или, возможно, был не в силах приложить больших усилий к их созданию и потому не верит, что, будучи плодом не столь великого труда, они так много значат". "О моем восторженном отношении к его произведениям он отзывался так: "По-моему, вы бредите, это особый вид умопомешательства". Я спросил его однажды, как он нашел свой стиль в литературе, ведь ранние его произведения были написаны в иной манере, и он ответил, Что стал писать, когда его настигли беды, а стиль оттачивался постепенно".
"Он очень жалел, что отдал "Ньюкомов" другому иллюстратору. Я возразил ему, что и лицо, и фигура полковника Ньюкома найдены очень удачно. "Это я сам нарисовал его для Дойла", - объяснил Теккерей".
"Он смеялся, когда с ним говорили о посмертной славе, отвечал, что не понимает, зачем заботиться о славе, коль скоро сам ты мертв".
"Он рассказывал, что его мать была необычайно хороша собой и очаровывала всех, кого встречала на своем пути. "Когда я был ребенком, вспоминал он, - матушка взяла меня с собой на концерт в Эксетер. Она казалась герцогиней, так замечательно она была одета, такой у ней был выезд и все прочее. В свой следующий приезд в Эксетер я сам был в роли циркача-канатоходца и взял с собою дочерей. Слуга в гостинице почел их за участниц представления и ждал, когда они натянут на себя усеянные блестками трико, выйдут на сцену и споют куплеты. Мы ходили смотреть место, где Пенденнис поцеловал мисс Костиган, и все его довольно точно опознали".
"Первый писатель, которого мне довелось увидеть в жизни, - рассказывал Теккерей, - был Кроули. Я сидел на империале дилижанса, катившего в Кембридж; мне было лет семнадцать. Кто-то из соседей показал мне Кроули - в шестнадцать лет я прочитал "Салатиеля" и был в восторге. Я обернулся и проводил писателя долгим взглядом. В эту минуту тот же спутник произнес: "Ну все, пропал человек", - он понял по моим глазам, что так может смотреть только писатель на писателя".
"Когда-то я ссудил знакомому, собиравшемуся в Индию, 300 фунтов на экипировку, - мы были соседями в Темпле. Он должен был вернуть мне долг, когда сумеет, что он и сделал в свое время. Когда он приехал в Англию, я отправился его проведать и пригласил отобедать со мною ровно через три недели - волею обстоятельств то был мой первый свободный вечер. Я трижды приглашал его, но он ни разу не явился. В конце концов, он сделал мне признание: "Честно сказать, я просто не могу прийти. Если бы ты приехал в Индию, двери моего дома были бы открыты для тебя, да и не только для тебя, но и для всех твоих друзей, - я бы их принял с распростертыми объятиями. Но вот я приезжаю в Англию и ты меня зовешь обедать через три недели!" Все дело в том, что, пока все эта люди живут в Индии, они лелеют в сердце образ Англии, радушия, родного дома, а когда приезжают, их ждет разочарование. Помните, брат приглашает полковника Ньюкома на обед ровно через три недели после встречи?"