Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А может, не того они боялись?

Праздник.

Какой же праздник, подумал он, если глыба на пути, перегородка, которую нельзя ломать? Какое же чудо, если, свершившись, нарастит глыбу до неба, облицует перегородку гранитом? Что же он раньше-то об этом не подумал? Что же они раньше-то с Зиной об этом не подумали? Зажать себя в железных тисках, не сметь шевельнуться, и только мысль такая родится, глушить ее обухом, крушить кувалдой, плющить под прессом? Это можно. День, месяц, год. Даже год, подумал он, даже несколько лет. Но не вечно же? Сидя за столом, обхватив голову руками, он увидел перед собой вечность. От этой черной точки, от праздничной субботы, от страшной мысли, заставившей его содрогнуться, протянулась мучительная дорога, которой не было конца. На этой дороге всем находилось место,

кроме Зины. А Зину куда же, подумал он, как же без нее? Дорога эта все дальше и дальше уводила его от Зины и там, во мгле, он видел черту, за которой потеряет ее навсегда. Возможно ли? Какая ж это жизнь? Он воображал себя мудрецом, не позволяя себе сближать их в своем сознании — Дусю и Зину. Он не мудрец был, а дурак. И трус. Он бежал от самого себя. Он думал о них порознь и тоже строил между ними стенку, а нужно было ломать ее и ставить их рядом. Только так, подумал он. И ставить себя рядом с ними. Потому что мысль была простая и теперь давалась в руки просто: будет Дуся — не будет Зины, а чтобы всегда оставалась Зина, Дуся должна уйти. Куда?

Он был уже не он, и показалось, что это во сне. Он вскочил, побежал на кухню, будто там было его спасение, или — чтобы проснуться. Но он не проснулся, и спасения не было, — была Зина. «Ты что?» — глянув на него, встревожилась она. Он подбежал к ней, схватил ее за плечи: «Знаешь, что-то приснилось!» — «Ты что? — повторила она, отшатнувшись от него. — Развезло?» Бутылка была неполная, он выпил меньше Чепеля — наполовину, но с непривычки могло и развезти. То ж алкоголь, подумал он, парализует мозг. Он ничего уже не чувствовал, словно и не пил, но что-то невероятное происходило у него в мозгу. «Да это — голова, — как бы успокоил он Зину. — Стала слаба голова, — потер он лоб. — Я, кажется, больше так не могу… Пойду проветрюсь».

Он ничего не надумал нового и не запомнил, что сказала ему Зина и как поглядела на него, какими глазами, и не запомнил ощущения близости к ней, когда схватил ее за плечи, и только помнилось ему, что выскочил, одевшись, из дому, а на дворе был тихий осенний дождь, и он очень долго ходил по улицам под этим дождем.

Но, слава богу, точка, черная, осталась позади.

Когда он вернулся, Зины уже не было, а зря: тот, подменивший его, ненастоящий, растворился в нем, настоящем, и мучила жажда — излить душу. Кому ж еще мог он довериться, как не Зине? Но даже в этом был ему отказ.

На участке, на людях, они обычно хранили взаимную строгость в каждодневном общении, а то и вовсе, коль не было крайней нужды по работе, избегали друг друга, но утром, в понедельник, после пятиминутки, она подошла к нему, спросила: «Ну, как ты?» Он ждал ее в воскресенье, не дождался и, честно говоря, затаил обиду: не холодком ли повеяло? Где выдержка, стойкость, а где холодок, равнодушие, — кто это измерит? «Эх, Юра, — сказала она, — мне бы твои заботы, нам ли с тобой это мерить, считаться… Ту ночь я не спала, с ума сойти, неспавшая — в больницу, думала, и ты придешь…» — «Думала! — вздохнул он. — Не мог я!» — «Да что ты все не можешь и не можешь… Надо!» — «Надо, — согласился он. — Но ты по себе не суди».

Она судила по себе и потому могла туда ходить, а он не мог. Он тоже ходил, хотя и пореже, чем она, и не засиживаясь, как она, возле больной, но в то воскресенье после всего случившегося с ним не в силах был пойти, нельзя было ему. И не себя он выставлял наперед, а Дусю: прочтет же на его лице все, что с ним случилось. Она умела это читать. И нужно было сперва очиститься от этого — все вымарать, написанное в ту черную субботу, все вырубить зубилом, выжечь огнем, а тогда уж идти.

«Не хуже ей?» — спросил он осторожно, хотя по Зине видел, что не хуже. Ему не перед Дусей было совестно, что не пошел к ней в воскресенье, а перед Зиной. Он верил: черная суббота позади, но не сама по себе сгинула, не сон это был, не кошмар, который меркнет в памяти, как только проснешься, а стрелочник перевел стрелку, и поезд покатился по заданному пути. Стрелочником был он сам. «Ну что ты? Хуже? — удивилась ему Зина. — Теперь уж хуже не должно быть! Теперь на поправку пойдет. Стучи по деревянному!» И он постучал, и она постучала.

Стояли в проходе невдалеке от испытательной станции, ровный непрекращающийся гул доносился

оттуда, мотористы, с антифонами на ушах, толпились у сатуратора.

«Кто первый? — появился Чепель. — Я, значит, буду второй». Он растолкал всех, нацедил себе газировки, подмигнул по-свойски, поднимая стакан: «За дружбу народов!» — «Не крутись под ногами, — сказала Зина. — Иди зарабатывай гроши». При упоминании о заработке Чепель как-то грустно улыбнулся.

Тогда еще не прибыла на завод разоблачительная повесточка, а когда прибыла, то более всего возмутило, что не подошел Чепель, не признался.

Работали в ночной — без Булгака, и как ни хотелось наказать Чепеля, отказать ему в доверии, но это ж — производство, не учебный класс, квалификация — на первом плане: все сложные дефекты приходилось отдавать ему.

Под утро, отправив на малярку последнюю партию ночных двигателей, Подлепич прошелся между стендами, остановился возле Чепеля.

И теперь не признается? Укладывал инструмент.

Та каверза, подстроенная кем-то против Булгака, забылась уже на участке, и Подлепич про нее забыл, но вдруг вспомнил. Случайности, впрочем, тут не было никакой. Подобравшись к этому окольным путем, он спросил у Чепеля, как расценивает каверзу: баловство, шутка, или кто-то сводил счеты с Булгаком?

— Запоздало интересуешься, Николаич, — головы не поднял Чепель, перекладывая инструмент без смысла. — На спидометре километраж уже другой.

Да не разобрались же тогда, надо ведь разобраться. А зачем? А затем, что с копейки начинается рубль — простая философия, как было отмечено предыдущим оратором в прошлую субботу. С копейки — рубль, с баловства — пакостничество, с обмана — подлость.

У Чепеля была удобная позиция: повернулся спиной, готовил стенд для сдачи сменщику.

— Никак стукачи у тебя завелись, Николаич? — что-то там раскладывал-перекладывал. — Не Булгак ли?

— Стукачей при себе не держу, Константин. А с Булгаком на этот счет даже разговора не было. Это чистое умозаключение. На основе завязавшейся дружбы. Скрепленной коньячком.

Гайка валялась на полу, Чепель отшвырнул ее ногой — под соседний стенд. Подлепич нагнулся, поднял: брак; отнес туда, где сваливали бракованный крепеж.

К Чепелю он возвращаться не стал: что сказано, то сказано, а теперь очередь за Чепелем, коли соизволит что-нибудь добавить.

Чепель догнал его возле должиковской конторки.

— Слышь, Николаич, — забежал вперед, преградил дорогу, — ты меня не оскорбляй. Ты вот за всяким дерьмом нагибаешься, после меня убираешь и тем оскорбляешь.

— Вот как! А говорил же: мети метлой, мастер.

— Сам буду мести! — ударил себя кулаком в грудь Чепель. — Слово! А с гровером — то была шутка. Совпало так: комиссия! И в субботу, — шмыгнул хищным носом, будто прослезился, — тоже совпало. Жизнь, Николаич, построена на совпадениях. А у меня — так вообще…

— Что — у тебя? — спросил Подлепич с горечью, с горькой насмешкой и махнул рукой, пошел в конторку.

Стоило труда перевести стрелку, не наговорить Чепелю того, что всякий на его, Подлепича, месте наговорил бы, или он сам — на своем месте — мог бы наговорить. Это было лишнее — навязываться зрячему в поводыри; он придерживался такого правила: не навязываться. Зрячий должен до всего дойти сам, а с поводырем ни до чего не дойдет. Горечь вскипела, горькая насмешка: было бы Чепелю на что жаловаться! Да ты, мил человек, и горя-то не хлебнул, еще нахлебаешься — тогда узнаешь, на чем жизнь построена. Греби не греби, мети не мети — лед под снегом. Простая философия. Ну и покорись, подумал он, легче будет. Не велено! А кем не велено? Жизнью. Той же философией. Значит, жизнь-философия сама же роет яму тебе, подумал он, и сама же велит не падать. Жизнь, подумал он, есть непрестанная, каждодневная борьба с этими ямами, с этими глыбами, которые громоздятся на пути, с этими стенками-перегородками, но все равно ты должен сам их ставить. Ты обязан, подумал он, сделать жизнь закономерной, а не случайной. Это каждый сказал бы Чепелю, но он, Подлепич, не должен был уподобляться каждому. Хочешь одолеть Чепеля, не говори того, что каждый скажет, подумал он, ищи свой путь. Глыба на пути? Ищи. Машинист прет себе, куда рельсы ведут, а стрелку переводит стрелочник. Ты стрелочник, подумал он, переводи.

Поделиться с друзьями: