Текущие дела
Шрифт:
Он пошел в конторку закрывать наряды.
Было еще темновато на дворе, осень, он включил свет и так сидел, копался в нарядах при свете, пока не явился Должиков, не выключил. Накануне как раз говорилось — тут же, в конторке — про сон молодой и стариковский. Должиков был мужчина в расцвете, но тоже, видать, не спалось ему: явился раньше времени.
— Да, не спится чего-то, — снял пиджак, надел халат. — Не в руку бы сон: захожу к Старшому, а там — гора рекламаций на нас. Откуда столько набралось? Вчера же не было! Вчера не было, говорит Старшой, а сегодня есть. Просыпаюсь, и так, знаешь ли, благостно на сердце, но заснуть не могу. Вдруг, думаю, вещий сон. Мы
— А я закрываю наряды, — сказал Подлепич.
Кругом такое, а он закрывает наряды! — вроде бы не поверил Должиков, усомнился, подошел, посмотрел.
— Надают нам с тобой в итоге, Юра, по шеям! — сказал он бодро и даже с гордостью, пожалуй. — Режут уж розгу, наготавливают. Это факт. И понимаешь, крыть-то будет нечем. Спускай штаны, подставляй задницу!
— А ты не спеши, — сказал Подлепич. — Одной задницы хватит.
Мне-то что, подумал он, этого ль пугаться; стрелка переведена, поезд тронулся, едем с Зиной в разных вагонах и пока едем — ничего, ехать можно, в дороге все стерпится, а вот приедем — что тогда? Где-то ж должна быть конечная станция, подумал он, и там-то спросят: куда приехали, зачем? Розга — что! Розга — пшик! У Должикова станция другая, подумал он, другой поезд, купейный вагон, — потому и пуглив!
Пугливым становясь, напускал на себя Должиков чуждую ему мужиковатость.
— Уж раз пошла такая свадьба, задницы штабелями ложат. — Он сам хвалился как-то, что умеет подстраиваться под любого — и под интеллигента, и под хама. Считал, что в этом сила. — В одной упряжке, Юра! — сказал он дружелюбно, дружески. — Обоим отвечать.
— Ну, так ответим, Илья. Не велика беда.
Неровность была в мыслях: то представлялся стрелочник этаким богатырем и утверждалась неограниченная власть стрелочного перевода, то думалось, что поезд обречен — и шпалы повыдернуты, и рельсы кривые, и буксы горят. Каждый пуглив по-своему.
— Ответим, — кивнул Должиков и руки засунул в карманы, халат на себе натянул. — Ответим, но чем? Задницу подставить — это не ответ.
— Ответ, Илья, — сказал Подлепич. — Начали квартал не худо. За прошлую декаду в среднем — сто три процента. Качество — тоже. Нареканий нет.
Опять, подумал он, стучать по деревянному? Сейчас скажет: стучи. Не сказал.
— Сегодня без нареканий! А завтра? На вулкане живем! — высвободил Должиков руки, выдернул из карманов, сжал кулаки, потряс кулаками. — Напряженно работаем! На пределе!
Как работали, так и будем работать, подумал Подлепич, пока сами себе не обеспечим надлежащих условий.
— Тетрадка моя лежит? Без движения?
— А ты хотел, чтобы пулей летела? — не то пошутил Должиков, не то подосадовал. — Это быстро не делается. — Смешливые морщинки собрались у кротких озабоченных глаз. — Я вот подумываю в отношении технологии. Упрощенной. Это можно бы с ходу провернуть. Как ты смотришь?
— А никак, — ответил Подлепич, хотя ту папочку перелистал: Ильи супруга приносила на участок. — Чего это мне у технологов хлеб отбивать? Пускай прогнозируют на основе практических данных: сядем в лужу с этой технологией или не сядем. Я лично считаю, что сядем: не готовы. Сборка, естественно, не готова, не мы.
— М-да… — протянул Должиков разочарованно, будто была надежда и не стало ее. — Это ясно. Это кому-нибудь, возможно, не ясно, а нам с тобой… Но производство производством, Юра… —
крякнул он. — Не за то будут бить. За бытовые срывы. Пришьют либерализм. И будут правы. Пьянство и хулиганство в смене, — вытянул палец, указал, в чьей, — а мы… либо бездействуем, либо паникуем!Это о нем, о Подлепиче, говорилось: и бездействовал, и паниковал. Вчерашняя вспышка, однако, теперь казалась минутной слабостью. Уволюсь! Уйду! Да разве уволишься? И разве уйдешь? Вспыхнуло и погасло — перевел стрелку. Должиков тоже, пожалуй, перевел: вчерашний утешитель сегодня сам нуждался в утешении.
— За Чепеля опрос с меня. Моя, Илья, промашка.
— Ну-ка, ну-ка! Повтори под стенограмму! — обрадовался Должиков, разгладились морщинки у глаз, лицо потвердело. — Ошибся, значит? Исправляй ошибку! — отсек он рукой лишнее, ошибочное, отшвырнул от себя. — Пиши рапорт! Есть еще в конечном счете и такая инстанция: товарищеский суд. Будем передавать! — объявил он, как о чем-то решенном. — Обоих. Булгака — тоже. За компанию.
На это надо было похлеще ответить, но слов таких, вразумительных, не нашлось, по-прежнему была помеха: всю-то правду про Булгака Должикову не откроешь.
— Пока я в смене, этого не будет! Булгак Чепелю не компания.
— Будет, Юра! — печально, с сожалением сказал Должиков. — Я-то уж тоже пока не бесправный. — Он и о том посожалел. — Чепель с Булгаком, конечно, не компания, но под одной вывеской побывали: что милиция, что вытрезвитель — контора одна. Я ж приговор не выношу, — нашел оправдание. — Суд вынесет.
— Ну, будем, значит, с тобой судиться, — сказал Подлепич. — Поглядим, кто кого.
Столько прожили бок о бок и не судились, подумал, — вот времена настали!
— Нам с тобой судиться — производству в колеса палки вставлять, — вовсе уже опечалился Должиков и, опечаленный, как бы поникший, подпер кулаками глянцевые щеки. — Нам судиться ни к чему. Мы свое получим. Да что я! — легонько вздохнул он. — Припаяют — переживу! Но тебе, Юра, — понизил голос, — при твоем положении…
Резануло это: неужто гибельный поезд уже на примете?
— При каком положении?
— Ну, Юра! — огорчился за него Должиков, пожалел его, забывчивого или наивного. — Ты ж кандидат на премию! На тебя уже, наверно, характеристики катают под копирку. Ну и вкатят беспринципность, примиренчество, гнилой либерализм! Тебе это нужно?
— А мне ничего не нужно, — сказал Подлепич. — Что есть — при мне, а что будет — возьми себе, не поскуплюсь.
Губы у Должикова были тверды, мужественны, резко и ладно очерчены, — дрогнули слегка: усмехнулся.
— Поскупишься! Грянет час, барабан забьет — не так заговоришь. Самое дорогое, что может быть: честь!
— И честь возьми себе, — сказал Подлепич.
Какую только? Ту, что сулили ему, или ту, которая была при нем? Поезд этот, бегущий по кривым рельсам, не выходил из головы.
— Честь, Юра, не червонец замусоленный… Переходящий из рук в руки. Честь в серию не идет, — рассуждал Должиков. — Для каждого — свой уникальный образец. Так что мне твоя честь ни к чему, как и моя — тебе. И отношение разное: я свою берегу. Не для червонца лишнего, не для доски почетной. Лично для себя. С какой целью? — опросил он и прищелкнул языком. — А с той же целью, с какой сердце берегут, печенку-селезенку. Без них жить нельзя! А ты не бережешь. Мне ее, честь свою, предлагаешь в дар. Это не подарок, Юра! — проговорил строго. — Это не щедрость. Это, знаешь ли, какой-то упадок сил. Какое-то безразличие, разочарование в жизни. Ты честь береги. Свою. Вот это будет и мне подарок. Ты подумай.