Телемак
Шрифт:
Телемак, от при роды чувствительный и пылкий, тешился увеселениями, но не смел дать воли сердцу в наслаждении. Испытав, к стыду своему, на пагубном острове, сколь удобно и быстро юность воспламеняется, он боялся уже и невинных удовольствий, везде видел опасность, смотрел в глаза Ментору и старался по лицу и по взорам разгадать его мысли о всех тех забавах.
Ментор, с лицом хладным, втайне радовался его робости. Наконец, побежденный столь редкой в юных летах умеренностью, он сказал ему с улыбкой:
– Я понимаю, чего ты боишься. Опасение похвально, когда оно не без меры. Я первый и более всех желаю тебе удовольствий, но таких, которые не возбуждали бы страстной любви к наслаждениям, не вселяли бы слабой неги в твое сердце. Удовольствия нужны как отдохновение, и, пользуясь ими, надобно владеть собой, а не слепо бросаться в их шумный поток. Я желаю тебе удовольствий кротких, умеренных,
Так говоря, Ментор взял лиру и стал играть на ней, а вместе и петь с таким искусством, что Ахитоас от зависти выронил из рук свою лиру в порыве досады. Очи его засверкали, лицо пасмурное изменилось в цвете, каждый увидел бы стыд его и огорчение, если бы Ментор не восхитил каждого сердца: боялись переводить дыхание, проронить малейший звук божественного пения, никогда не перестали бы его слушать. В голосе его не было томной и слабой нежности, свободный и сильный, он давал всему чувство.
Прежде всего он пел хвалу Юпитеру, отцу и царю богов и людей, потрясающему одним мановением бровей концы вселенной, изобразил потом Минерву, как она возникает из главы великого бога, – премудрость, которую он рождает в своих недрах, и которая исходит из него просвещать кротких духом: пел высокие истины голосом столь вдохновенным, с таким благоговением, что все в восторге переселялись на превознесенные холмы Олимпа, пред лицо бога, проникающего сквозь все творение взором быстрейшим всесильного грома его. Затем он пел несчастную долю юного Нарцисса, как он, безрассудно пленясь красотой своей и в прозрачных струях непрестанно ею любуясь, истаял от грусти и превратился в цветок, носящий его имя, пел, наконец, плачевную смерть растерзанного вепрем прекрасного Адониса, которого Венера не могла воскресить ни всей пламенной к нему любовью, ни всеми горестными к небу молениями.
Невольно у всех слезы ронялись, и все находили в слезах неизъяснимую сладость. Когда он перестал петь, то финикияне долго переглядывались, изумленные. Тот говорил: не Орфей ли воскрес? Так он смирял лирой свирепых зверей, отторгал от земли деревья и камни, укротил Цербера, прервал страдания Иксиона, данаид и, смягчив неумолимого царя теней, заставил возвратить ему из ада прекрасную Эвридику! Нет, – отвечали другие, – это Лин, сын Аполлонов! Не Орфей и не Лин, – говорили иные, – а сам Аполлон.
Телемак не менее прочих дивился столь совершенному, для него также совсем еще новому искусству его друга петь и играть на лире.
Ахитоас, под видом светлым скрывая досаду, хотел соединить хвалу Ментору с общим удивлением, но на лицо его с краской вылилось из сердца прискорбие и речь в устах остановилась. Ментор, приметив его замешательство, прервал его как будто без всякого намерения и старался утешить справедливой похвалой. Но, неутешный, он чувствовал, что Ментор смирением превосходил его еще более, чем сладостью голоса.
Между тем Телемак сказал Адоаму:
– Ты упоминал о путешествии в Бетику по возвращении из Египта. Об этой стране столько чудесных рассказов, что они почти невероятны. Справедливо ли все то, что говорится о ней?
– Молва всего еще не сказала, – отвечал Адоам, – я с удовольствием опишу тебе эту знаменитую землю, достойную твоего любопытства.
Река Бетис, – говорил он, – течет в плодоносной стране под небом благотворным, всегда чистым и ясным. От реки вся страна получила название. Она впадает в великий океан недалеко от столбов Геркулесовых и того места, где море некогда, в ярости разорвав твердыни природы, отделило от обширной Африки землю фарсийскую. Подумаешь, что там остались еще все приятности золотого века. Зима там теплая, никогда не свирепствуют бурные северные вихри, летний зной растворяется прохладой тихого ветра, постоянно в полдень освежающего воздух. Весь год там весна и осень, согласясь, только сменяются. Жатва на ровных местах и в долинах собирается дважды в году. Дороги идут между рядами лавровых, гранатовых, жасминных и других деревьев, всегда зеленых, всегда цветущих. Горы покрыты стадами овец, которых тонкие руна драгоценны у всех известных народов. Рудников золотых и серебряных в той прекрасной стране множество, но жители, счастливые
в простоте нравов, не ставят серебра и золота в число богатства, ценно у них только то, что служит прямо к удовлетворению нужд человеческих.Начав с ними торг, мы нашли у них золото и серебро в употреблении вместо железа на плуги и другие орудия. Без внешней торговли не было нужды им в деньгах. Они все почти пастухи или земледельцы. Художников у них мало. Художества и ремесла у них те только терпимы, которые служат человеку пособием в истинных нуждах, и по большой части пастух, земледелец, при жизни простой и трезвой, сам для себя и ремесленник.
Женщины заняты пряжей шерсти, делают из нее тонкие и как снег белые ткани, пекут хлеб, готовят пищу – труд, им не тягостный, у них все довольствуются молоком и плодами, редко едят мясо. Они также шьют обувь для себя, для мужей и детей, делают шатры из кож, наводимых смолою, или из древесной коры, моют, шьют для семьи одеяние, содержат все хозяйство в порядке и в чистоте удивительной. Одеяние их не требует много заботы, под небом столь благотворным обыкновенно носят там цельные, легкие ткани и одеваются ими, как кто захочет, но всегда с благопристойностью.
Промышленность мужчин, сверх землепашества и скотоводства, состоит в делании разных вещей из железа и дерева, но и железо у них употребляется только на земледельческие орудия. Искусства, до зодчества относящиеся, им совсем бесполезны: они не строят домов. «Тот слишком привязан к земле, – говорят они, – кто строит себе такое жилище, которое может пережить человека; довольно кров иметь от непогоды». Художества, чтимые у греков, египтян, у всех образованных народов, они презирают как изобретения суетности и роскоши.
Станет кто говорить им о народах, знаменитых искусством возводить великолепные здания, убирать дома серебряными и золотыми вещами, украшать богатые ткани шитьем и драгоценными камнями, составлять изящные благовония, снеди роскошные, пленять слух волшебным согласием звуков, они отвечают:
– Эти народы должны быть весьма несчастны, употребляя столько трудов и дарований на свою пагубу. Такая роскошь расслабляет, упояет, мучит богатых, а недостаточных заставляет искать того же излишества неправдами и хищениями. Можно ли назвать добром ненужные вещи, от которых растление сердца? Здоровее ли, крепче ли нас жители тех стран со всем своим избытком? Живут ли они долее нас? Согласнее ли между собой? Счастливее ли нас свободой, спокойствием, весельем жизни? Они, напротив того, должны друг другу завидовать, снедаться низкой, черной ненавистью, терзаться властолюбием, страхом, любостяжанием. Рабы ложных нужд, в которых полагают свое счастье, они и не предугадывают, что есть иные, простые и непорочные удовольствия.
Так рассуждают, – продолжал Адоам, – Эти мудрые люди, учась мудрости в храме природы. Они гнушаются нашей образованностью, и надобно признаться, что их образованность отлична любезной простотой. Не деля между собой земли, они живут совокупно. Семейства управляются старейшинами: старейший – царь в своем доме. Глава семейства, имея право наказывать детей или внуков за злое, бесчестное дело, прежде от всей семьи требует мнения! Но у них наказания редки по невинности нравов, по правоте, покорности и общему омерзению к пороку. Астрея, по сказаниям, на небо переселившаяся, кажется, живет еще там втайне между мирными обитателями. Им судьи не нужны: совесть их судия. Все имущество у них общее: растения, плоды, молоко в таком у них изобилии, что народу умеренному, трезвому не для чего ими делиться. Каждая семья, кочуя свободно по прекрасным лугам, переходит и переносит шатры свои из места в место, когда там, где расположится, оскудеют плоды и пастбища. Не имея, таким образом, собственности, которую надлежало бы ограждать от алчного корыстолюбия, они друг друга любят братской любовью, ничем и никогда не возмущаемой. Отвержение суетного богатства и ложных наслаждений у них первое основание свободы, единодушия, мира: все они свободны и все равны.
Нет между ними иного отличия, как только то, которое приобретают старцы опытностью, а юноши возвышенным умом и подражанием в добродетели совершеннейшим старцам. Коварство, насилие, клятвопреступление, тяжбы, война никогда не возмущали грозным, убийственным своим голосом глубокой тишины в этой земле, любимой богами. Никогда не обагрялась она кровью человеческой, редко увидишь там кровь и животного. Изумляются они, когда услышат о кровопролитных битвах, о быстрых завоеваниях, о ниспровержении царств между другими народами. «За что предавать друг друга насильственной смерти, – говорят они, – когда и без того люди смертны? Жизнь наша кратковременна: но там, вероятно, она кажется слишком продолжительной. Для того ли мы на земле, чтобы взаимно терзаться и бедствовать?»