Темно-синий
Шрифт:
Внезапно я оказываюсь на кухне, перелистываю телефонный справочник, желтые страницы, фото студии, и вот оно: «Зеллере», цветная реклама на полстраницы. Но прежде чем схватить трубку, я вспоминаю время, когда мне было двенадцать и мама исчезла. Последняя капля. Событие, которое заполнило дом лекарствами. Событие, из-за которого, папа, наверное, и начал искать себе жену получше. Он нашел свою Брэнди.
Я могу сосчитать, сколько времени уже мама в таком состоянии, по количеству недоеденных сэндвичей с ветчиной, брошенных на кухонном столе. По количеству мух, которые кружились вокруг хлеба с майонезом. Мухам было до лампочки, что мама была просто пустым местом, едва уловимым запахом, той, что должна быть там, но не была.
Мухам было
Даже отец, который уже раз отказался спасать меня на футбольном поле, не мог спать. Притворялся, что не начал курить опять. Каждый вечер он стряпал сэндвичи, и мы пытались их есть, давились, откусывали кусочек с краю и бросали сэндвичи на пластиковые тарелки, убегая из-за стола.
Нам пришлось пережить эти безумные поиски, как будто ты никак не можешь найти семейную реликвию — кольцо, доставшееся от матери, а ей от ее матери. И ты переворачиваешь вверх дном весь дом, откидываешь покрывала с постелей, водишь рукой по ковру, сливаешь аквариум и даже вытаскиваешь цыплят из морозилки, потому что вчера ты доставал оттуда еду, — и кто знает? — оно. могло соскользнуть где угодно.
Папа позвал маминого старого инструктора по йоге и друга, который переехал в Уэльс.
«Она забрала деньги, Аура, — сказал мне папа. — Она может быть где угодно. Где угодно в целом мире».
«Может быть, нам следует позвонить Нелл», — сказала я, лазая по самым пыльным уголкам своего мозга в поисках ответа.
Отец свирепо посмотрел на меня, словно я предположила, что нам, наверное, будет лучше без мамы. Но потом его лицо смягчилось, как будто он вдруг вспомнил, что мне всего лишь двенадцать лет и я действительно не знаю что говорю.
«Где угодно во всем мире, но не там, — сказал папа. — Грейс никогда бы не пошла к Нелл. И ты не смей ей звонить, поняла? Если Нелл узнает, что твоя мама ушла, трудно сказать, что она попытается сделать. Я знаю, что Грейс никогда не говорила этого прямо, но Нелл отказалась от одного человека, Аура. От отца Грейс. Мы не хотим этого, правда? Мы не хотим, чтобы мама ушла?»
Я потрясла головой, и мое лицо задрожало, как у маленького ребенка.
«Все хорошо, — вздохнул папа, потирая сзади шею. — Все в порядке, мы выясним это, но никогда не звони своей бабушке, хорошо? Никогда не звони Нелл».
Мы сообщили полиции — в отдел по пропавшим людям. Нет, сэр, татуировок и шрамов нет, длинные черные волосы и еще длиннее, еще темнее — шизофрения. Тогда папа еще волновался, хотел вернуть ее назад. Он не хотел, чтобы ее заперли в психушке.
Через два дня (а показалось, через два века) наконец зазвонил телефон. Мама была в Колорадо. Тогда я в первый раз летела на самолете.
«Она сказала, что решила так: если она поднимется повыше, все останется внизу, — сказал офицер полиции папе, когда мы вломились внутрь; она была там, в полицейском участке Денвера, целиком завернутая в одеяло. — Она сказала, гора все сделает».
«Она сказала, она сказала», — хихикнула мама. Было шоком увидеть ее всю сгорбившуюся, я никогда раньше не видела никого такого поломанного. И как раз тогда, думаю, таблетки были на подходе. Конечно же она поняла, поняла по лицу отца, на котором страх в один миг превратился в «надоело», когда они посмотрели друг на друга.
Я пялюсь на запись в телефонном справочнике, вспоминая, что говорил мне отец, как раз когда он, должно быть, уже набрасывал план побега, как раз тогда, когда решал, что с него хватит. Никогда не звони своей бабушке.
Я захлопываю телефонный справочник, засовываю
голову в холодильник, вынимаю гаторадо, несу его в комнату мамы, где подливаю в нетронутый стакан, восполняя те два жалких глотка, что она сделала.19
Эффект Сильвии Плат относится к феномену наибольшей восприимчивости к душевным болезням у писателей. Особенно у женщин-поэтесс. Я обречена.
28 октября, я пишу в одной из записных книжек отца. Я накормила маму апельсином и куриным бульоном. Единственная радость за сегодня.
Я хожу, я наблюдаю, я нянчусь. Часы тикают.
Я пытаюсь есть. Я давлюсь, когда еда касается моего языка.
29 октября. Я пишу. Думаю, если бы мне удалось поспать, я бы проснулась с ответом. Но сон не идет — ни в течение дня, ни глубокой ночью. Сон играет со мной в прятки. Я охочусь на него, судорожно сворачиваясь на диване или закутываясь в оделяло на стуле у маминой кровати. Я даже пытаюсь заползти к ней в постель, занимая прежнее место отца, надеясь, что рядом с чьим-то телом — теплым, дышащим и настоящим — она сможет вернуться в реальный мир.
Но этого не происходит. И даже рядом с мамой у меня не выходит ни на минуту сомкнуть глаз. Сон коварный — он трусливый, — и даже если я зову его по имени, он отказывается показывать свое гнусное лицо.
Где-то ближе к полуночи, побродив по всем комнатам наверху, я спускаюсь в подвал. Все вокруг захламлено и разбросано, как мамин разум. Я ненавижу этот хлам, который храним: велосипед без колес, холсты, которые мама загипсовала, наполовину использованные тюбики с масляной и акриловой краской, корзины для белья с кучей грязной одежды, даже открытая двухлитровая банка выдохшейся кока-колы на нижней ступеньке. Но какой смысл убираться? Все равно что пихать носовой платок в пулевое ранение — вот что стало с нашей жизнью.
Я ударяю по пыльным, спутанным веткам искусственной новогодней елки, нахожу старую записную книжку под пластиковой зеленью. Мало же знал отец, да и я не всегда фиксировала на этих страницах наблюдения о мамином состоянии с утра (и то, что в последнее время я делала такие записи, показывает, каким глубоким становится мой страх). Нет, по большей части я все же рисую в записных книжках и пишу стихи. Прямо как наркоман, который словит кайф от чего угодно, даже от клея.
Я шлепаюсь на когда-то любимый диван оранжевого велюра, у которого провалились пружины, открываю записную книжку и вижу там Джереми, смотрящего на меня с первой страницы. Прошлым летом я нарисовала карандашом его великолепное лицо, его притягательную мушку, ветер, сдувающий волосы на один глаз. Смотря на рисунок, я желаю только одного — рассказать ему, что у меня внутри все взрывается. И хотя это самое последнее, что надо делать, я царапаю стихотворение прямо на его щеке…
Все небо в облаках, запах грома заражает воздух, и дождь сыпется из моих глаз. Книга со стихами в линиях моей руки, ее никто не хочет читать. Я прожила свою жизнь, пустив корни во тьму, руки неподвижны, как ветки, неспособна бежать и плакать, когда другие подрезают мои цветы. Моя книга стихов уже стерта, и теперь никто не сможет ее прочесть.