Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он засунул руку в пустой карман пиджака.

– - Послушай. Открывай добром, или я стрелять буду.

Волосатое лицо усмехнулось.

– - Пожалуй... Не боюсь я. Сердце-то у вас, видно, жалостное? Ну, скажу я вам так: не ветер стонет, а человек лежит там и смертную муку терпит. Живой человек.

– - Да как же ты...

Никонов готовился ко всему, и все-таки его поразило это внезапно вырвавшееся признание.

Покачивался фонарь. Дрожало в нем пламя нагоревшего сального огарка. За спиной хозяина, благодаря контрасту с этим нервно колеблющимся светом, темнота сгустилась и была, как стена, гладкая и бархатистая. Загроможденный разной рухлядью закоулок казался очень узким, и в нем негде было бы повернуться, если бы пришлось вступить в борьбу. Но огромный, волосатый человек с жилистыми руками был, по-видимому, настроен совсем мирно. Он поставил свой фонарь на землю и сам неторопливо опустился на какой-то обрубок.

Положение Никонова сделалось совсем затруднительным, потому что странно и смешно кричать и угрожать человеку, который сидит совсем спокойно и не готовится к отпору.

– - Да как же ты...
– - повторил он еще раз и, смутившись, вытащил руку из кармана: -- Ведь это -- преступление!

– - Так... Правильно...
– - отчетливо выговорил хозяин.
– - Грех. И вспомянется он еще на ком-нибудь, -- этот грех.

Мужик замолчал. Молчал и Никонов, и черная стена тьмы придвигалась все ближе. Если бы хозяин тоже начал кричать, ругаться, было бы лучше. А он только переждал долгую паузу и продолжал говорить, не возвышая голоса и не глядя на Никонова.

– - Вот, вы в барской пролеточке ездите... и спинжачок на вас... Стало быть -- барин. Совсем вам наши мужицкие-то горести и не нужны. Все спят -- и вы бы спали, по-хорошему. А вы огорчаетесь. Чего ради?

– - Послушайте... Барин я или нет -- это, конечно, все равно. Душа-то ведь и у меня есть. И если я слышу, что человек страдает, должен я знать, наконец, что здесь такое... за этой дверью...

И Никонов опять почувствовал прилив гнева и ненависти к этому человеку, который так спокойно смотрит на его возмущение. Он договорил, задыхаясь и опять крепко сжав кулаки, так что ногти вонзились в мякоть ладони:

– - Вы должны... понимаете... вы не имеете права... Кто здесь?

– - Мужик там. Черный человек, не ваш. Хотел выше подняться, да крылья обломались.

– - Как же вы смеете...

– - Нет, нет. Не надо открывать без нужды. Тревожить его. Брат у меня там... Без ума он.

– - Брат? Без ума?
– - не сразу схватывая мысль, протяжно повторил Никонов.
– - Я все-таки не понимаю. Он... помешанный?

– - Убогий. Ум-то весь люди добрые по кусочкам у него разворовали.

Слова были темные, как ночь. Но, должно быть, в словах этих жила правда. По крайней мере, Никонов сразу поверил им. Поверил, но не понял.

– - Вы должны рассказать мне... И все равно, это невозможно, возмутительно... Разве можно запирать на замок одного больного, без помощи, в какой-то конуре?

– - Так. Не хорошо ему там. В больницу возил. Разов пять возил. Веревками к грядке прикручивал, чтобы не бился. Не приняли. А людей он не любит -- прячется, когда спокоен. Ну, когда накатится то, еще своих домашних, ничего себе, терпит. А на чужих бросается. И все зубами норовит за горло... за горло... как волк.

– - Но ведь это значит...
– - начал соображать Никонов, -- это значит, что вы его заперли для того, чтобы он не бросался на нас, приезжих? Да? Когда мы стояли под дождем и ждали, вы заперли его? Да?

– - Так, так!
– - кивал головой хозяин.
– - Потому что нельзя иначе. Люди заплутались, дорогу потеряли, обмокли... Как не пустить?.. А он сейчас зубами за горло... Часто запираю. А что стонет он -- вы не бойтесь. Он и на воле стонет. Боль в нем такая есть. Сидит внутри и гложет. Сидит и гложет, а ему мочи нет терпеть.

– - И... давно это с ним?
– - несмело спросил Никонов. Ему было стыдно и больно, так больно, как будто та боль, что сидела в помешанном, заразила и его. Сразу, после немногих слов хозяина, все было теперь ясно и просто, и поэтому было еще ужаснее, чем представлялось в воображении.

– - Давно. Сюда таким уж привел. Да что говорить... Скучно вам будет, дело не барское... Вы бы спать легли. Притомились, поди, с дороги. Все спят.

– - Нет, я не могу. Вы должны рассказать мне... И кроме того, -- извинить... Если бы я мог предполагать, я нашел бы другое место... Ночевал бы в степи... Но не так... Ведь это же страшно!

– - Гроза была. А грозу он тоже не любит. Боится. Замрет весь, похолодеет, когда по небу раскатится. Здесь, в Кочках, ему хорошо еще... А в селе, куда мы из России приехали, первое время очень мучился. Скорбел.

– - Скорбел?
– - бессознательно повторил Никонов.

– - Так. Сначала был он тихий совсем. Только скорбел душой и молчал. Не открывал рта, не говорил ни с кем. Так... А вы бы спать легли...

– - Да нет же... Послушайте! Сейчас темно. Выпустите его, он никого не увидит.

– - Нельзя: подкрадется тихонько, словно кошка, и придушит. Тут уже было раз... Едва отняли. Нельзя. Совсем ожесточен человек... Вы вот, барин, молодой еще. Душа у вас не заскорузла. Вы понять можете... Если, например, родился человек нищ и несчастен, как Лазарь, и определили его с самого начала к богатым людям, под столом крошки

лизать. А человек тот крошками-то недоволен. Он, может быть, умом своим много выше тех поднялся, кто над ним сидит. И будет ему обидно, и дух у него возмутится. "Не надо мне, скажет, ваших крошек, пусть их псы шелудивые жрут. Хочу сесть за стол и вкушать с вами, с богатыми, вровне". Захочет человек подняться, ан нельзя, -- прикован. А богатые учнут его каблуками по убогому лицу бить и приговаривать: "Знай, убогий, свое место. Мы и то тебе великую милость оказываем". Ожесточится такой человек, или нет?

– - Ожесточится!
– - тихо согласился Никонов, с нелепым вниманием всматриваясь в нагоревшую черным грибом светильню сального огарка.
– - Ожесточится...

– - Так вот же и брат. От этого он и ум потерял. Ум у него был большой, а труд -- тесный. Приковал его этот труд к земле, к грязи -- и никаких. Не дал простору. Бился, бился он в этом труде, а видит -- кроме крошек, ничего не перепадает. И уже как бился! Все хотел грошей накопить. В больших летах самоуком грамоте обучился. Толстые книги стал читать. Днем работает, а ночью читает. Никогда ему отдыха не было. На что крепкий был человек, а извелся: прозрачный стал с лица, восковой, словно схимник... Ну, грошей не накопил, а в город таки ушел. К тому времени я оженился, и, стало быть, в семье работница прибыла... Ушел брат в город и поступил на фабрику. И все ходил слушать, как господа о науках читали. И письма посылал нам очень чудные, вроде как песни сложены. Хорошие письма. Про тяжелую крестьянскую долю писал и про сытых, что праздно живут да жиреют... Только недолго это было, а потом на год целый и слух об нем всякий пропал. Полагали мы, что заболел либо помер.

Хозяин остановился, открыл фонарь и, поплевав на пальцы, снял нагар. Никонов, приложив ухо к запертой двери, прислушался и вопросительно поднял глаза на хозяина.

– - Стонет он. Как же быть?

– - Все одно... И выпустить -- не перестанет. Видно, уж до самой смерти промается... Спать-то будете?

– - Нет, я не могу. Лучше говорите. Я буду слушать.

– - Так. Вы вот на меня, было, с укором, да с кулаком, а я к этому привычен. Много нас били. Не жалели господа своих белых ручек. И брата били.

– - Потому и не писал он из города?

– - Нет, это после было. А не писал он потому, что в остроге сидел. Сделался на фабрике бунт, а брат-то в голове пошел. Потом приехал он к нам в деревню. И не по своей воле: прислали этапом и обязали подпиской, чтобы не выезжал никуда. Длинна, стало быть, оказалась цепь-то, укоротить понадобилось. Ну, поселился он опять в деревне. За что ни возьмется, а у него из рук валится. "Отвык я, -- говорит, -- от вашей земляной работы. Да и на уме не то". Книжек он с собой привез, а потом еще из города ему прислали. По вечерам соберет народ, вслух читает. И сам рассказывает. Самую мудрую книжку всю, по словечку, растолкует... Много было ума в человеке... Куда любому барину... И все болел он сердцем за горькую долю. "Мы, говорит, весь свет своими руками сделали, а нас бездельники под столом держат". Да... Которые уже старики были, те плохо его слушали. На старости у человека ум плохо шевелится и никак ему нового понятия не втолкуешь. Привык уже к своему-то, к старому. А молодежь, -- та хорошо слушала и задумываться стала. Соберет брат свой кружок, говорит или читает, а глаза у него огнем горят и усы топорщатся. И сам весь вытянется, на полголовы вырастет. А потом придет домой, да иной раз и заплачет. "Нет, говорит, в вас смелости. Рабы вы". Это конечно. Все с малых лет по чужой указке ходить привыкли, а ему это казалось обидно. Силы у него было много, а не мог он всей этой силой не только что горы, а и малого камешка своротить. И начал он по ночам не спать, бредить. Вскочит среди ночи, ловит что-то руками и кричит: "Вот они! Вот они, враги наши!.. Бей их!" Так-то вот... Жилось нам всем в то время очень плохо, потому что год был голодный, и от голоду еще прилипчивая болезнь напала. Схватит мужика жар, и красная сыпь пойдет по телу. Погорит дней пять и помрет... Перед заговеньем, на масляной, родитель наш скончался. А на первой неделе приехал становой, потому что вышел сверху приказ: недоимки выколачивать... Наши молодые замутились. Как, мол, это так? Народ голодает, а у него последний кусок из глотки рвут. Нет, мол, такого закону... Приехал земский. Собрал сход. "Снимай, такие-сякие сыны, шапки! Выдавай зачинщиков!" Шумит, кричит, каторгой грозится. Нашлись из стариков такие, что выдали: забоялись очень... Хотели мы брата от греха спрятать подальше, но не успели. Подхватили его урядники под руки, приволокли в волостное, да там, на крылечке, и выпороли. Пороли легонько, потому что и у продажных шкур совесть-то не в кабаке заложена. Почти что и следов не осталось. Но только это для брата оказалось без различия. Лучше бы его там на месте и засекли до смерти... Привезли его домой едва живого. Губы белые шевелятся, а слов не выговаривают.

Поделиться с друзьями: