Темный путь. Том первый
Шрифт:
В это время вошел мой денщик, держа обеими руками небольшой ящик красного дерева с медными скобками и наугольниками.
— Это что?! Аптека? Ну, мы уж приняли капель! Теперь, брат, не нужно. Отнеси аптеку назад. Марш!
— Слушаю, ваше благородие! — И он повернулся и отправился назад.
— Я с этой бабенкой, брат, третий год валандаюсь. Окончив курс, поехал я, как тебе известно, в Питер, чтобы там, так сказать, в медико-хирургической пообтереться. А тут случай подвернулся. Меня ей рекомендовал Буяльский. Поехали мы с бабой по горам, по озерам. Горы страшенные, озера, что твоя синька. Мыкались мы с ней,
— Да что же у ней, — спросил я, — болезнь, что ли, такая?
— Болезнь, да другая. — И он закурил новую сигару. — У ней, как тебе сказать… И сам я хорошенько не разберу, что такое у ней. Только повреждена основательно. И главное не то, что у ней галлюцинации, а все предчувствия. Необыкновенная живость представлений. Представится ей что-нибудь, и баста! Вынь да положь. Представилось, что будет у нас война с Турцией и Европой, и баста! Поедем на Кавказ!
— Зачем?
— А хочу видеть, как Ахалцих возьмут.
— Как Ахалцих возьмут?
— Да так… возьмут! Для нее это ясно как день.
Я посмотрел на него с недоумением.
XCIX
— Во-первых, Ахалцих так укреплен, что едва ли туркам удастся его взять, а во-вторых, и войны у нас не предвидится. Мы только хотим попугать Турцию, совершенно по-джентльменски, а у ней уж Ахалцих возьмут!
— Да что же ее-то это интересует?
— Ну вот! Поди ты! Видеть хочу!
— Авантюристка!
— Просто баба, а от нечего делать всегда всякая баба бесится. Деньги есть, так отчего же не беситься? Она, надо тебе сказать, образована превосходнейшим манером, говорит и пишет на пяти, шести языках. Всю французскую энциклопедию в плоть и кровь претворила. Contrat social наизусть знает. — Последние слова он прошептал многозначительно.
— Синий чулок! Старуха!
— Какая старуха! 25, 27 лет. И так себе… недурна. Но только нервна, капризна… Господи! И с предчувствиями, а главное, с теориями всякими, на всякий случай. Просто как попадешься к ней в когти, так она тебя этими теориями — ей-богу — в гроб уложит. Только и есть одно спасенье: карты. Давайте, скажешь, Серафима Львовна, в мушку или в ералаш с двумя болванами. Ну и засядешь. Отвлеченье произойдет.
— Да какая же в ней болезнь! Она просто философ в юбке.
— А вот погляди и узнаешь, как она философствует. Помешана на том, что все мы ходим в темном лесу, да еще на жидах. Ты, пожалуйста, с ней о жидах не заикайся. Раздражишь. У ней была какая-то интрижка, которой жид помешал и съел у нее порядочный куш мимоходом. После этого она о жидах слышать хладнокровно не может.
— А сама она не похожа на жидовку?
— Нет! Скорее на цыганку, чем на жидовку. Да вот пойдем к ней, я представлю.
— Ну, куда же? Я отдохнуть хочу. У меня все внутри дрожит.
— Пойдем! пойдем! Воздух освежит, развлечешься, а там я еще тебе aqua Laurocerasi или валерьяшки…
— Да как же! Мне надо хоть немножко прибраться.
Посмотри, я в каком виде.— Ничего! ничего! Вид очень интересный, меланхолический. Идем! Идем!
И, схватив со стола мою папаху, он нахлобучил мне ее на самый лоб и, быстро накинув свой макинтош и надев шляпу, схватил меня под руку и потащил.
С
Они остановились в форштадте у одной грузинки, в небольшой сакле.
У крыльца целая толпа армян, грузин, черкесов стояла вокруг дормеза, при виде которого мое сердце болезненно сжалось. Он напомнил мне другой дормез, который увез в это утро мою дорогую, мое счастье. И мне вдруг до того стало тяжело, что я живо сделал вольт-фас налево кругом и отправился марш, марш, проговорив на ходу, махая рукой:
— Нет! Нет! Я не могу… В другой раз… Не теперь… не могу!
Но Серьчуков был не из таких малых, которые выпускают так легко, что попало им в когти.
— Что ты! Что ты! — закричал он. — Я тебя сейчас обрею! Ей-богу! И холодной воды на голову. Честное слово! Пойдем! Все это пройдет, соскочит… Пойдем!
И он потащил меня насильно.
— Пусти, Серьчуков!.. Или я драться стану.
И все мое горе вдруг перешло в бешеную злобу. У нас завязалась борьба.
В это время из сакли на крыльцо вышла барынька, небольшого роста, вся в белом, в кружевном, под широкой кружевной накидкой, которая, закрывая ее глаза, делала ее похожей на грузинку.
— Серьчуков, что вы делаете! — закричала она звучным дрожащим голосом. — Пустите его!
— Вот! Серафима Львовна, честь имею… вам представить. (Не барахтайся же! Тебе я говорю.) — И он насильно тащил меня к крыльцу.
Серафима Львовна сошла с крылечка и подошла к нам, закрываясь носовым платком от солнца.
— Честь имею представить вам: товарищ мой. Бежит от вас сломя голову как от какого-то чудовища… Владимир… (как тебя по батюшке-то зовут?) — быстро прошептал он, нагнувшись к моему уху.
— Извините, пожалуйста, — обратился я к Серафиме Львовне, еще весь дрожа от борьбы и досады. — Есть товарищи до того грубые, что не понимают и не могут уважать ни горя, ни страдания товарищей.
— Да! Он грубый, но он добрый… он добрый. И вы его простите, пожалуйста. Если вы дошли, или он вас довел до нашего жилья, то зайдите хоть на минутку. Освежитесь, выпейте стакан воды, шербету. — И она протянула мне маленькую ручку в черной митенке.
У меня в горле пересохло, во рту была нестерпимая горечь. Я пожал ее руку и пошел вслед за ней вместе с Серьчуковым, который обтирал все тем же белым батистовым платком со лба и с лица капли крупного пота, ворча при этом:
— Вот сумасшедший! Право сумасшедший! От самого крыльца бежит, как истый русак-трусак! А еще воином прозывается, Георгия в петлице носит.
И мы вошли в темную саклю, в пахучую атмосферу роз и гелиотропа.
CI
Стены низенькой большой комнатки были обиты бархатными коврами. Пол также устлан коврами. Наконец, повсюду были низенькие диваны, также убранные мягкими коврами. От этих ковров комната казалась еще темнее и душнее.
В одном углу стояла голубая восточная курильница, и, кажется, из нее шел этот освежающий и раздражающий запах роз и гелиотропа.