Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
Шрифт:
— Что ж, и сожгем, коли время придет, — говорит мрачно старый Януарий.
— Не сдадимся! — слышатся мужские голоса. — Гореть, так гореть за веру, за бороду.
— Не сдавайся, братцы! — раздается скрипучий голос Ильи Муромца.
— Ох, светы мои! Ох, детушки!
Истуканом стоит хорошенькая Евдокеюшка, бледная, неподвижная. Золотые волосы ее кажутся горящими
— Евдокеюшка, где ты? Что это кричат мужики, — спрашивает испуганно слепая баушка Касьяновна. Девушка не слышит.
— Что за крик? Уж не Стеньку-ли Разина привезли на Москву казнить? Евдокеюшка! — взывает обезумевшая от старости старуха.
Девушка нагибается над ней.
— Я здесь, баушка, — говорит она.
— Что это? Дождик идет? Вона на меня капнуло... что это?.. Да теплый какой, — бормочет старуха.
Не дождик это был, то были слезы Евдокеюшки. Когда она нагнулась над старухой, брызнули слезы, да такие теплые, горячие... Их-то слепая и приняла за дождь...
Старое, онемевшее сердце ничего не чуяло. Чуяло сердце молодое, — и чуялось ему что-то недоброе.
Левин также вздрогнул при последних диких возгласах скитников. Взглянув на Евдокеюшку, он увидел, что она плачет, и сердце его сдавилось страхом и болью. Вчера еще она была такая веселая, долго говорила с ним, сидя на завалинке, с любопытством расспрашивала его о Москве, о Киеве, о Петербурге, говорила, что когда состареется, то пойдет странствовать по белу свету... Ее видимо тяготила скитская жизнь, хоть на нее и смотрели в скиту как на будущую «богородицу». Она была круглою сиротой, взята в скит десятилетнею девочкой и теперь считалась любимейшею и начитаннейшею ученицей Януария Антипыча... А теперь она плачет...
Да и как было не плакать? Вон слышится глухой, дикий хор скитников:
Уходите, мои светы,Во леса вы, во пустыни,Засыпайтесь, мои светы,Рудожелтыми песками,Вы песками, пепелами,Умирайте, мои светы,Что за правую за веру,За свою браду честную...XXII
САМОСОЖЖЕНИЕ СКИТНИКОВ
Старец Варсонофий недолго оставался в муромском скиту. Инстинкты бродяги, воспитанные в нем русскою историческою традициею о святости подвига паломничества и выросшие на почве его личных инстинктов, не сознаваемых им, но живших в глубине его души... Инстинкты поэта, пробивавшиеся из-за его грубой духовной коры, когда рядом с любовью к мертвечине старины, к ее бессмысленной обрядности и рядом с грубейшею верою в бесов во образе ляхов, в душе его сталкивались и эти бесы, и перстное сложение, и глубокая, самая чуткая отзывчивость к природе, к этой травушке-муравушке, к этим цветикам лазоревым, кринам сельным, к этим кусточкам и ручеечкам, эти инстинкты, положенные в основу его духа, постоянно влекли его куда-то в неведомые страны, к неведомым людям, чтобы на подошвах своих переносить пыль из одних святых мест в другие и трепать свою душу, как костригу перед Господом, мыкаясь из места в место, из града в град, из веси в весь, оправдывая данное ему когда-то царевичем Алексеем Петровичем прозвище «вечного жида» — Агасферия праведного или Никитушки Паломника. Это был, как и Левин, идеалист, хотя оба они не знали своих идеалов, а только чувствовали, что в душу их что-то постоянно толкалось, постоянно нашептывало: «Иди, иди, ищи — обрящешь, увидишь, узнаешь...» А что? Где? Как? — Это не вышептывалось, не подсказывалось, не чуялось...
И вот Варсонофий, пожив в скиту несколько недель, снова наладил и свою неугомонную душу, и свои неустанные ноги на далекий путь. Задумал он пробраться в Иерусалим, куда, как ему сказывал молодой князь Прозоровский, монах Невской лавры и бывший навигатор, можно было пройти народами единоверными
от Почаевской Божией Матери, иди ты в турскую землю на Бел-град, а в Беле-граде сербин живет, веру православную держит, персоною и языком походит на черкашенина, черен и высок ростом, русского человека братом именует и российскую церковь почитает, а из Бела-града иди ты на Софьин-град, а в Софьине-граде болгарин живет, веру православную ж держит и персоною, и языком тако ж на черкашенина походит, тако ж и российскую церковь почитает, а из Софьина-града идти тебе на Филипов-град, земли болгарские ж и болгарские веры; а из Филипова-града идти тебе на Андрианов-град болгарские же земли, а из Андрианова-града идти тебе на Константинов-град, именуемый Царь-град, а из Царя-града кораблем идти тебе к Святой-Горе, а из Святой-Горы до Иерусалима-града рукой подать...Разве это не заманчиво?
Левин тоже задумал было идти вместе с Варсонофием, но его остановило одно неожиданное обстоятельство. Все скитники и скитницы полюбили его за его доброту и обходительность. Все видели, что у него на душе какое-то горе и все соболезновали о нем, особенно бабы: «Хоша и дворянская кровь, — говорили скитницы, — да не смердит, святым ладаном прокурена...» Но не это удерживало его в скиту...
Раз как-то, по старой привычке охотника, бродил он по лесу недалеко от скита, выискивая, нельзя ли хоть каких-нибудь лесных ягод поразмыслить. Пробродив даром, он лег под деревом отдохнуть. Через несколько минут он услыхал за кустами голоса. Голоса знакомые. Это Евдокеюшка болтала с маленькой Полей, дочкой скотницы Орины.
— Так кого ты, Поля, больше всех любишь? — спрашивала Евдокеюшка.
— Тетю Евдокеюшку, — отвечал ребенок.
— А еще кого?
— Маму.
— А еще кого?
— Тятьку.
— А кого еще?
— Дядю Васю.
— Какого дядю Васю?
— Дядя Вася.
— Да какой же дядя?
— В сапогах, с колесцами, — отвечала девочка.
Левин понял, что речь идет о нем, о его сапогах со шпорами.
— За что ж ты его любишь, Поля? — приставала Евдокеюшка.
— Он Поле дал бумажку играть.
— А дядя Вася уходит от нас.
— Куда? — спросила девочка.
— Далеко, совсем уходит, тю-тю, покидает Полю.
Девочка заплакала.
— Об чем ты это? А? О дяде Васе?
— О дяде Васе, — продолжал плакать ребенок.
— Не надо, Поленька, не плачь... не надо...
Левин слышал, что и в голосе Евдокеюшки звучали слезы.
— Не плачь... перестань... лучше попроси Бога, чтоб он не уходил от нас... Бог тебя услышит, и дядя Вася останется у нас...
Ребенок замолчал.
— Останется?
— Да. Только помолись Боженьке.
— Как?
— Скажи: Господи... Ну, говори: Господи...
— Господи, — повторял ребенок.
— Услышишь молитву младенца...
— Услышишь младенца.
Голоса слышались очень близко. Левин чувствовал, что его сейчас откроют, и ему стало стыдно, что он невольно подслушал то, что, быть может, ему никогда не сказали бы в глаза. Он хотел было спрятаться за дерево, но было уже поздно.
— Дядя Вася! Дядя Вася! — закричала девочка и тащила за собой Евдокеюшку.
Девушка вспыхнула так, что, кажется, корни ее волос покраснели. Левин тоже был смущен до крайности. Поля, схватив его за руку, а другой рукой держась за Евдокеюшку, лепетала:
— Дядя Вася, не уходи от нас, а то я буду плакать. И тетя будет плакать... Не уйдешь?
— Не уйду, милая, не уйду, — отвечал тот, сам не зная, что говорит.
— Дядя не уйдет, тетя, — успокаивала девочка свою приятельницу.
Левин, наконец, победил свое смущение.
— Вы куда это шли, Дуня? — спросил он.
— По морошку-ягоду. Поля морошки хочет, — отвечала девушка, не поднимая глаз.
— А я вам помешал?
— Нет...
Оба замолчали. Поля продолжала держать их за руки.
— Иди, тетя, по морошку, и ты, дядя, — болтала она.
— Ты не уйдешь от нас?
— Не уйду, не уйду... А ты, Дуня, хочешь, чтоб я остался у вас в скиту, да? Нет?
— Не знаю... Скучно у нас тому, кто привык к большим городам...
Поля настойчиво соединила их руки... Левин осязал уже руку девушки... Через мгновение рука Евдокеюшки была уже в его руке... Рука не отнималась...