Тень Ирода [Идеалисты и реалисты]
Шрифт:
Он подошел к самой девушке и положил руку на плечо ей.
— Ну, Дарья, — глянь в очи.
Девушка глянула прямо, глубоко.
— Теперь пойдешь за меня?
— Пойду!
Мать всплеснула руками.
— Поцелуемся же в первый раз.
Девушка без слов обвилась загорелыми руками вокруг загорелой шеи бродяги.
— Слышишь, Дарья, сердце словно кистень бьет, слышишь.
— Слышу, — шептала девушка.
Бродяга повернулся к матери.
— Благослови нас, матушка, а не благословишь, так ветер буйный нам пойдет за батюшку рожоного, а и степь широкая — за матушку родную.
Та благословила.
— Спасибо. Теперь полно служить
— Любо.
Вдали по дороге заслышался звон колокольчика. Показалась пыль, а за нею вырисовывались конские головы.
— Тройка. Кого черт несет? Эх, не впору, а то бы ссадил гостя.
Он стал приглядываться.
— Эки дьяволы! Надо хорониться. Жди же меня, Дарья, дома. Ладно?
— Ладно.
— За мной?
— В огонь и в воду.
Бродяга исчез во ржи, словно в землю провалился.
Тройка наезжала все ближе и ближе. Колокольчик устало позвякивал, словно и ему опротивела эта тишь да гладь бесконечная.
Тройка поравнялась с жницами, и запыленные кони остановились.
— Бог помогай вам, жницы, — отозвался проезжий.
— Спасибо, батюшка.
— Вы из Левина?
— Левински, батюшка барин.
Проезжий вылез из телеги. Это был Левин. Он подошел к жницам. Те поклонились ему.
— Здравствуй, Варварушка... Не узнаешь меня?
Баба изумленно, испуганно кланялась.
— Ты ли это, Варя голосистая? — говорил он с грустью.
Баба бросилась целовать ему руки.
— Батюшка барин! Голубчик, Василь Савич! Господи! Вот не чаяли.
Баба плакала. Она вспомнила свою молодость и молодость того, который стоял теперь перед нею седым стариком. А когда-то певали они вместе, хороводы важивали...
— Не помолодела и ты, Варвара, — говорил он взволнованно.
Только девушка стояла молча, прикрывая свои груди и плечи.
— Кто же это с тобой, Варварушка? — спрашивал Левин.
— Дочушка моя, Даша, барин. Без тебя родилась она.
— А муж-то твой кто?
— Максим-плотник был.
— Был, говоришь? А теперь?
— Десятый годок в бегах, без вести пропал.
— А еще дети есть?
— Был сынок, батюшка.
— Что ж, помер?
— Нет, баринушка, не помер, а по миру ходит, в поводырях состоит у слепого Захара Захребетника.
— А, помню. Они были у меня в Харькове. Я и в Киеве видал Захара лет десять тому назад.
И при упоминаньи Киева, в сердце словно засаднело... Вся жизнь постылая развернулась, как на ладони... Годы, десятки лет — как один день... Киев, Петербург, муромский лес... О, мимо! Мимо, горя нерасхлебные, боли незаживные! Мимо!
— К домам теперь, барин, едешь?
— Домой... на покой...
Он оглянулся кругом. Скучная, неприветливая степь. Господи! И это родина золотая, где прошло золотое детство! Время все съело, все полиняло, и краски этой степи полиняли, и полиняло родное небо, и даль голубая полиняла... Все выцвело, выветрилось, как в душе у него.
Эх, талан ли мой, талан таков,Эх, ты участь моя горькая!На роду ли мне написано, али от бога заказано?..Это затянул кто-то далеко за полосою. У Дарьи сердце заныло от этой песни. У Левина тоже защемило сердце, хоть он не знал, кто поет, как знала эта девушка.
— Что ж вы одни жнете? — спросил он, желая прервать тягостное
молчание.— Да нам эта полоса заурочена. Другие тамотка жнут.
— Бросьте все это! Бросайте серпы... Пора и вам отдохнуть, немного осталось...
Те посмотрели на него с изумлением. Они не понимали, что говорит он.
— Вон и птицы летят из этой проклятой земли, — указал он на небо. — Скоро солнце помрачится, звезды померкнут.
Тройка все ждала его. Коренная, отбиваясь от мух и оводов, встряхивала дугой, и колокольчик жалобно взвизгивал.
— Мухи песьи и оводы львиные напали на землю, сосут кровь христианскую, — говорил он как бы в самозабвении. — Звени, звени, колоколец, — по душе звонишь, по усопшей земле благовестишь...
Вдали слышалось глухо:
Эх, талан ли мой, талан таков...Он опомнился.
— Брат дома?
— Дома, в Чирчиме, батюшка.
— Прощай, Варварушка, прощайте.
— Прощайте, барин.
Левин сел в телегу, и тройка тронулась. Ямщик лениво затянул:
Уж как попила ль моя буйная головушка,Пила она, пила — посуляла,Что за батюшкиной, что за матушкинойЗа легкою за работой...Левин молча слушал. И эта степь, и эта песня переносили его в годы далекой молодости. Только все это не то. Тогда у него не было двойного зрения, а теперь в душе все раздвоилось: и жизнь и смерть стоят рядом... колыбель и гроб рядом... Вон растет деревцо несчастное! Это не оно растет, а его смерть... Подымается деревцо, приближается смерть безребрая... Не ямщик поет — его смерть поет: что пропел он за батюшкиной, за матушкиной за легкою за работой — это уж умерло, и слова умерли, и голос умер в воздухе... Прежде земля висела как кадило перед иконою... а теперь земля сорвалась с крючка, сорвалось кадило вечное, летит в пропасть...
«Как берут меня, берут добра молодца,Берут во солдатушки...»— Тебя берут? — очнувшись, спрашивает Левин.
Ямщик удивленно смотрит на него.
— Кого берут в солдаты?
— Это в песне, барин, из песни слова не выкинешь. Не выкинешь! А как же душу из тела выкидывают?..
«Утопи меня, сам утопи в Днепре, своими руками утопи... Ты меня из воды вынул, ты и утопи...» И ее вынули из души и выкинули, и душу выкинули... Ох ты, Петр, Петр! Много тобою душ съедено, много... Да не доедены душеньки святые... вон перекати-поле катится — это ее душенька... Сгорела, золою стала, и волоски золотые озолились, опепелились... Дуня! Дуня!
Потатуйка кричит — уту-ту-ту... уту-ту-ту... Это она кричит у сухого дуплястого пня, как и тридцать лет назад кричала... Тридцать лет... И потатуйка жива, да это не та, та давно умерла, как и я давно умер... Нет, не умер, как и дуплястый пень не умер. Мы живем с ним. И у меня в сердце — уту-ту-ту — уту-ту-ту. Это смерть там — червоточина.
Сгорела золотая головка. А черная где? Ксения! Оксана! Оксанко! Где ты? И Докийка не откликается. Ах ты пес мой верный Ермак, — и тебя не стало. Да и я с того света вернулся домой, домой, на ту землю, где бегали мои ножки маленькие. О, мои ноженьки! Устали вы теперь, износились. Износилась вся душенька моя.