Тень мачехи
Шрифт:
А вокруг уже жрали. Чавкала, впихивая куски фуа-гра в набитый рот, кривозубая пиар-консультант Валентина. Жеманно гребла икру Юлия Натановна, ответственная за полиграфичку — прямая и сухая, как палка. Безжалостно ломал утиную ножку юный политтехнолог с внешностью мальчика-мажора. И дальше, куда ни глянь — сплошь замасленные губы, ходящие ходуном щеки, и жадные руки, вооруженные ножами и вилками. «Будто век не кормлены. Позорище!» — думал Волегов. На его тарелке одиноко скучала пластинка балыка, и коньяк в бокале стоял нетронутым.
Муха басовито взыкнула, прощекотала над ухом, и пошла на посадку. Уселась точно на середину зеленой оливки, венчающей майонезную горку салата, и довольно
— Господа, паузу, паузу! — прокричал он, крутя головой — то ли гостей своих утихомиривал, то ли просил тишины у оркестра. Скрипка и флейта умолкли в унисон, свора прихвостней прекратила звенеть о фарфор тарелок. Слотвицкий поднял рюмку, налитую желтым. — Шарль де Голль сказал: «Я уважаю лишь тех, кто со мной борется, но я не намерен их терпеть». Добавлю: лично я уважаю и тех, кто не терпит их вместе со мной. И было бы хорошо произнести тост за единство и сплоченность, без которых наша партия не вывела бы во власть своих кандидатов. Но я предложу тост за нетерпеливых! За тех, кто вместе с нами не терпел ложь и наглость противников, противостоял ей, не жалея сил…
И пошел, и пошел витийствовать, щедро рассыпая дифирамбы, изысканно пустословя о роли чего-то там в истории и зажигании чего-то там в сердцах. «Сразу чувствуется — политик. Наши Бандерлоги будто на сеансе гипноза у дедушки Каа», — хмыкнул Волегов, и украдкой глянул на часы, висевшие над аркой входа: можно было еще минут двадцать поскучать здесь для приличия, а потом откланяться — с сожалением во взоре и с радостью в душе. И спешить в аэропорт: сегодня заканчивается курс капельниц у Анюты, а завтра можно забирать её из Германии. И плевать, что в коляске. Он и не надеялся на улучшение, считал доктора Штайнера типичным шарлатаном от науки. Но Анюте об этом не говорил. Наоборот — покорно оплатил операцию, реабилитационный курс, и десяток чудодейственных капельниц, после которых, как уверял немец, начнется процесс регенерации нервной ткани.
Не начался.
Сергей за этот месяц мотался в Лейпциг одиннадцать раз: тревожно было оставлять Анюту надолго. С выборов он снялся, как и обещал ей. Слотвицкий недовольства не выказал, наоборот — приободрил: ничего, мол, что раньше намеченного, главное ведь, ушел не просто так, а из-за болезни жены… «Только вы, Сергей Ольгердович, уж объясните избирателям свой поступок, — попросил он. — Тем более, что врать не придется: супруга и вправду болеет, причина уважительная». Волегов объяснил, выступил с прощальной речью. И это было правильно, стратегически верно, политически дальновидно. Но всё равно казалось, будто использовал Анюту, её несчастье, её боль — как повод выпятить собственную добродетель. И Сергей топтал, топтал в себе это мерзкое ощущение, как топчут жгучие, опасные угольки. А они всё равно горели внутри, освещая сгущавшуюся в нём черноту.
Кто-то требовательно дёргал Волегова за рукав.
— Можно вас пригласить? — пиар-консультант Валентина обольстительно улыбалась; в щели между её передних зубов застрял кусочек зелени. Сергей отпрянул, пытаясь сообразить. Флейта и скрипка тянули какой-то средневековый мотив — торжественно, нежно. Ряд жующих поредел, часть гостей переместилась в центр зала — топтались в обнимку, пренебрегая ритмом. Ах, да, белый танец…
— Простите, рад бы, да не могу, — учтиво сказал Волегов, поднимаясь с места. — Слотвицкий ждёт.
Валентина понимающе кивнула, но уголки её губ обиженно дрогнули. Сергей, стараясь больше не смотреть в её сторону, двинулся вдоль стола — туда, где восседал Горе Горевич.
— Хочу ещё раз поблагодарить за приглашение,
вечер отменный, — сказал Волегов, садясь на стул возле Слотвицкого и отодвигая чью-то тарелку, заляпанную красным соусом.— Что вы, Сергей Ольгердович, дорогой! — бросив вилку, Горе Горевич всплеснул коротенькими ручками. — Для всех нас большая честь видеть вас за этим столом! Кстати… — он наклонился и доверительно понизил голос, — партийная верхушка уже определилась с кандидатами на будущие выборы. Как я и предсказывал, вы в списке.
Вот оно. Случилось. Волегов ощутил, как удовлетворение наполняет едким жаром множество дней, живущих в памяти — школьные, когда приходилось драться с задирами-старшеклассниками; семейные, когда издевки брата и равнодушие отца вынуждали сбегать из дома; московские, в самом их начале — когда он был никем для этого города и его людей. И, отдельно хранящийся, ранящий непониманием и болью — день, когда ушла мать. Вмиг представилось будущее, ради которого работал, врал, перешагивал через принципы: он в депутатском кресле, на страницах газет, в телевизионных студиях… А они, все они, видят и покаянно чешут головы: «М-да, недооценили, поспешили отвернуться, а Серёга-то вон какой фигурой стал — можно сказать, российского масштаба! Эх, знать бы раньше!»
— Спасибо, Игорь Игоревич! — важно кивнул он. — Не подведу.
— Нисколько в этом не сомневаюсь, — широко улыбнулся Слотвицкий, но глаза его остались жесткими и внимательными, будто зрело в них предупреждение: подведешь — пеняй на себя, всего, что смог, лишишься.
— Вы уж меня простите, вынужден откланяться, — с фальшивой грустью сказал Сергей. — Супругу из лейпцигской клиники выписывают, а я обещал забрать. Сами понимаете, самолет ждать не будет.
— Здоровья! Здоровья ей! — затараторил Слотвицкий, упёршись рукой в верх выпирающего пуза — будто бы к сердцу хотел прижать, желая подчеркнуть искренность, но сердца не нашел и прижал к желудку. — А вам — на посошок!
Плеснул в рюмки, поднял одну, приглашая. Волегов двинул навстречу свою, стекло тонко звякнуло. Коньяк мягко прокатился по горлу, впитываясь-испаряясь по пути, и только потом обжег — в неожиданно терпком послевкусии.
— Удачи, Сергей Ольгердович, а супруге — большой привет! — напутствие Горе Горевича прозвучало дежурно, ведь кто-то уже подошел с другого края, и с ним тоже нужно было решать дела… Волегов обрадовался, что удалось отделаться так быстро, и, взяв в гардеробе свой тёмно-кофейный плащ, вышел на улицу.
Москва шумела: по мокрому асфальту шуршали колеса, перекрикивались автомобильные гудки, из динамиков соседнего ресторана лился неспешный джаз. Пешеходы жались к стенам домов, опасаясь грязных луж, вспархивающих из-под машин. Дробили уличный гул каблуками, прятали носы в шарфах, спасаясь от земляного запаха грязных улиц, несли над собой зонты, распяленные на проволочных звездах. Дождь ни за кем не гнался, капал лениво, мелко — будто недовольный отпускник, вызванный на одну смену вместо подуставшего за зиму снегопада. Странная была зима в этом году, и весна странная — да и весь год, если разобраться…
Сергей нырнул в переход, пробрался между ларьков, нищих и музыкантов и снова шагнул на ступени. Поднимался, словно в серое небо шел — но иллюзия растаяла быстро, растворилась в городе. Волегов дошел до казенной машины, ждавшей на стоянке. Увидев в окне задранный профиль водителя, постучал по стеклу: тот недовольно приоткрыл глаз, покосился — и, окончательно проснувшись, щелкнул замком. Только забравшись в машину, Волегов понял, как продрог.
— Ты, Михалыч, вечно жить собрался? Для этого себя в холоде держишь? — поддел он. — Печку включи. И в аэропорт, регистрация через два часа. Успеем?