Тени колоколов
Шрифт:
Алексей Михайлович вдруг вспомнил слова недавнего доклада: в московских тюрьмах до двадцати тысяч человек. Так что зря он эту поездку затеял. Разве всех оделишь? Никакой казны не хватит!
В яму стражники опустили горящую палку, а оттуда им навстречу — брань отборная.
— Закройте свои поганые рты, не злите меня! — заорал начальник тюрьмы.
Алексей Михайлович подошел поближе, заглянул через отверстие вниз. В лицо ударил тошнотворный запах. Вышитым платочком царь прикрыл нос и спросил:
— Сколько вас там?
— Двадцать душ, — раздалось из ямы.
— Вот вам, ловите! — отвернув
— Добрый человек, выручи нас! — раздался снизу молодой голос.
— Ты чей будешь? — Алексей Михайлович обрадовался возможности сделать добро и искупить хоть один свой грех. Не взирая на удушающую вонь, пониже склонился к яме.
— Лексея Ивановича, боярина Львова конюх, — услышал в ответ.
— Как попал сюда, разбойник, за что?
— Хозяину не успел лошадь запрячь, он осерчал и сюда привез.
— Отпусти парня, он не виновен, — обратился к тюремщику Алексей Михайлович, сам вновь вытащил пригоршню денег из кармана, бросил вниз: — На, держи, сам лошадь купишь…
Возок царя остановился около Новодевичьего монастыря. Прежде чем выйти, Алексей Михайлович огляделся вокруг. Улица была пуста. Он надвинул шапку пониже и, спеша, направился к воротам, вновь оглянулся и постучал в крепкие тесины. Некоторое время стоял, разглядывая святые купола. Но скоро с внутренней стороны кто-то подошел, и открылось узенькое окошко, а потом защелку открыла сама игуменья Анастасия. Без слов поклонилась гостю, направилась вперед.
Идя за женщиной в черном, царь думал: «Здесь не как в Кремле, умрешь — никто о тебе и не спохватится…». Зашли в каменный дом с маленькими кельями, коридор которого освещался свечами. Шаги Алексея Михайловича раздавались ружейными выстрелами. По обеим сторонам стояли согнутые тени монахинь. Ни вздохов, ни восклицаний, ни острых взглядов. Научили здешних обитателей молчанию, хорошо научили…
Фима сидела на узенькой скамье и вязала шерстяной платок. Спицы так и мелькали в ее руках, играли солнечными зайчиками. Увидя входившего царя, встала, низко поклонилась.
— Прости, Лексей Михайлович, за дело принялась малость, — на бледном бескровном лице, обрамленном черным платком, засияли большие синие глаза. Из них, будто из глубокого колодца, закапали быстрые слезы.
— Полно, полно, хватит… Давно тоскую, вот и приехал навестить, — закрыв за игуменьей дверь, он начал успокаивать плачущую женщину. Про себя же думал: «Почему я, Государь Всея Руси, всесильный и могущественный, здесь беспомощен? Не в силах дать счастье ни Фиме, ни себе». Молча подошел к окну, чтобы скрыть свои слезы, и стал смотреть на улицу.
За Девичьим полем грустное небо коптила Патриаршая слобода. Дальше темнели Хамовники, Сивцев Вражек. Только кресты высоких церквей не затянуты дымом труб: неустанно сверкали.
Долго смотрел Алексей Михайлович в окно. И монахиня услышала, как он тяжело вздохнул. Она хорошо знала, как тяжка царская ноша, как труден его путь, поэтому всем своим исстрадавшимся бабьим сердцем жалела своего Лексея, а значит, любила — безнадежно, беспредельно. Она тихо, чтобы не спугнуть его мысли, подошла к киоту с образами, опустилась на колени и стала шепотом просить Богородицу охранять его и помогать во всех делах.
Сейчас он думал не о Москве, а о землях
Ливонии и Украины, которые до сего времени не под его рукой. На российских границах ночью горят костры. Как демонстрация мощи, как знак власти. Но так ли уж силен он, царь? Вспомнил своих бояр: при дележке земель и вотчин изо рта друг у друга вырывают. Почудились вдруг даже голоса: «Наш Хилковский род ещё при Иване Грозном…» — «Ты, царь, возврати нам, Буйносовым, нажитое…». Каждый выбирал слова грубее, старался больнее задеть даже его, царя. Да, бояре думают только о себе…— Семя тли! — незаметно для себя вслух произнес царь. Монахиня вздрогнула и обернула к нему лицо:
— Что молвишь, Государь? О чем это ты?
— Так, почудилось… Везде эти семена греха… Дьяволы бородатые! — Он уже улыбался, отходя от окна и каких-то своих дум. Перед ним сияли ее глаза, а в них — море тревоги… — Вот приехал навестить тебя, радость моя, а сам где-то остался. Прости, ради Христа!
Поднял Фиму с колен, легкую, как перышко, ласково обнял и спросил:
— Ну как ты тут? Обо мне, горемычном, вспоминаешь?
— Твой подарочек не дает забыть, ярче солнца сияет, сердце мое согревает! — И она поднесла к губам тонкую свою руку, на безымянном пальце сверкнуло кольцо с лазоревым камнем.
Алексей Михайлович взял эту руку, погладил и прикрыл ею глаза, в которых вдруг что-то защипало. Это кольцо он подарил названной своей невесте на обрученье. И Фима сохранила его, сберегла и в ссылке далекой, и здесь, в глухой келье.
Кольцо напомнило им не только о забытых радостях первой любви, но и о горестях, которые перенесли оба. За две недели до свадьбы с невестой вдруг сделалось худо: припадки, бред, бессонница. Боярин Борис Иванович Морозов, воспитатель юного царя, которого во всём слушался его батюшка, Михаил Федорович, помогал в государственных делах и Алексею Михайловичу. Не мог он позволить Государю Всея Руси взять в жены больную девушку. И нашел ему здоровую — Марию Милославскую. А Фиму с родителями подальше от греха отправил — в Сибирь.
Позже царь узнал, что опоили Фиму наговорным снадобьем, чтоб сделать ее больной. А младшая дочь Ильи Даниловича Милославского родила Государю троих дочерей. Однако особой нежности и любви на царском ложе он не испытал. Сердцу ведь не прикажешь.
— Не во всем на этой земле мы вольны! — вслух сказал царь, целую монахиню.
— Ошибаешься, Государь, — в моей жизни только ты волен, — прошептала та ему на ухо и, освободив руку из объятий, дотянулась до свечи перед иконами и потушила ее.
…Через окно кельи виднелось выцветшее небо. По нему стрелами летали ласточки и парил одинокий ястреб…
Раньше у Морозовых где только домов и земли не было: в Москве, под Рязанью, Тамбовом, в Оренбургских степях… Когда царем был бесстыдный опричник Ивана Грозного Борис Годунов, родовое дерево почти засохло. Самые прочные его ветви — умные воины и воеводы — были расстреляны и повешены. Морозовы ожили только при Романовых. Братья Борис и Глеб даже были воспитателями сына Михаила Федоровича. Столь почетная должность была получена, во-первых, из-за близких родственных отношений с царем, во-вторых, при поддержке боярина Салтыкова, который был братом их матери.