Тени колоколов
Шрифт:
— Внук брата, — почтительно ответил дед Левонтий. Сам при этом поднялся с бревен, на которых они сидели, и Тикшая за рукав потянул.
Боярыня больше ничего не сказала, ушла по тропинке в сад.
Сейчас вот снова о Морозовой говорят… Богатая, знатная, а против Патриарха восстала. Чего ей не хватает?..
У Долгоруких Тикшай долго не задержался, поспешил на Варваровку на том же рысаке. В назначенном месте нашел дядю Чукала и Кечаса, решили пройтись по базару. Кругом гам, крики зазывал. Вот кузнец с лицом, как глиняный горшок, кричит, вилы-серпы продает. Швец сложил в одну кучу свой товар —
Долго бродили эрзяне между шумных рядов. Увидев пустой прилавок, Тикшай позвал туда спутников, сели отдохнуть. Тикшай вытащил из кармана невиданную бутылку-кувшин. Откупорил, выпили по глотку из узкого горлышка. У мужиков головы закружились.
— Хорошее пуре! — похвалил вино Чукал.
Вновь выпили. В груди кровь забурлила. Решили ещё прогуляться по базару. Остановились около скотного ряда. Смотрят, один человек пеструю корову продает. Покупатели нашлись — двое братьев. Старший уже хотел деньги вытащить, как младший показал на короткий хвост коровы:
— Э-э, Иван, да она кургузая!
Услышав это, Кечас так и подпрыгнул, подошел смеясь к мужикам.
— Да разве это кургозо? Это хвост, рот вон где, — и показал на морду коровы.
Мужики — продавец и покупатели — на него с подозрением поглядели: вот, мол, дурак, чего лезет не в свое дело! Видит Тикшай, так и до драки недалеко, сказал землякам:
— Идемте, хороших лошадей вам покажу.
Привел их в дальний конец базара. Там у коновязей выплясывали арабские и венгерские скакуны.
Не удержались, подошли эрзяне к серому жеребцу, рвущемуся с привязи. Хотелось полюбоваться красавцем поближе.
— Эй, мужики, эта лошадь ваша? — на весь базар раздался голос бородатого купца, тоже залюбовавшегося жеребцом.
Кечас снова не удержался, недовольно сказал покупателю:
— Какой это вашо, это целый жеребец! Но тут прибежал откуда-то хозяин коня-красавца и недовольно цыкнул на эрзян:
— А ну отойди, голытьба, если не покупаешь, чего добрым людям мешаешь! — И ласково заговорил с бородатым, почтительно сняв с головы войлочную шапку.
Отошли мужики в сторону, снова к кувшину приложились. У Чукала язык развязался, Тикшая стал учить:
— Ты почему не приезжаешь в свое село?
— Боярин не отпускает, — парень старался выгородить чем-то себя.
— А почему на него спину гнешь? От Куракина я бы давно убежал. Стрельцом запишись, охранять хоть царя будешь, а не барина.
Тикшай что-то хотел сказать, но вспомнил про Мазярго. Спросил дядю Кечаса, как там дочь его поживает…
— Она уже второй год спит в могиле…
Тикшай опешил. Долго не мог поверить услышанному. Потом осторожно стал расспрашивать о том, как это случилось. И вот что услышал из уст отца любимой девушки.
В крещенские морозы полоскала она белье на речке. Сильно простыла. Кашляла долго и, как мать ни пыталась ее вы-лечить своими настойками,
девушка не выздоровела. Мазярго умерла весенним солнечным днем, когда на улице уже первые ручьи зазвенели.Слушал Тикшай и думал, что с уходом на тот свет девушки и его молодость пропала. Переживал, почему о Мазярго ещё вчера не спросил.
На обратном пути снова думал о своем селе и об односельчанах, которые завтра уедут домой. Когда-нибудь встретится с ними или нет?..
Только повернул рысака на Воздвиженку, навстречу ему — богатая кибитка Патриарха, покрытая красным полотном и запряженная шестеркой лошадей. Спереди на облучке — кучер-монах, сзади на запятках тоже два монаха, кругом охрана из десяти конных стрельцов. Всю улицу заняли. Прохожие к домам жмутся в испуге, чтоб не попасть под копыта.
У Тикшая тоже замерло сердце: а вдруг сомнут! Но, слава богу, разминулись.
Солнышко, улыбаясь, ласкало город своими лучами. Деревья тихо шептались, показывая друг другу свой новый зеленый наряд. Июнь шел, первый месяц лета…
Чудовские колокола звонили к обедне. Их мелодичный перезвон радовал и успокаивал душу, побуждал думать о вечности, о красоте, о Боге. Так, по крайней мере, полагали два бородатых оборванных странника, пришедшие поклониться святым мощам. Они стояли под стенами Чудового монастыря, сняв шапки и задрав головы, крестились на возвышавшиеся над ними золоченые купола. По лицам их текли счастливые слезы: они пережили лютую зиму и добрались до Москвы, где всё похоже на рай земной.
Но в патриаршей толстостенной палате было тихо, не слыхать колоколов. Только потрескивают горящие свечи.
Высокому, осанистому Патриарху, который только что вернулся из Симонова монастыря и сейчас измерял шагами каменный пол палаты, казалось, было тесно под ее сводами. Никон кого-то ждал, то и дело выглядывая в окно.
Чисто подметенный двор был пуст. Конечно, иерей Епифаний туда никого чужого не пустит — каждый его шаг охраняет. Так и собака хозяину не служит.
Дремавшая на лавке кошка выпрямила свое пушистое тело, спрыгнула на пол и, мурлыча, закружилась у ног Патриарха.
— Эка, хитрая бестия, — Никон поднял ее на руки, стал чесать ей живот. Та вонзила когти в его рясу и ткнулась холодным носом в густую бороду, громко мурлыкая.
Время шло. Искрились, стреляя, свечи, трепетали тени на ликах икон. Вдруг до Никона донеслись голоса. Прижав кошку к груди, он встал и посмотрел в окно. Через дубовые ворота, открытые настежь, верховые гнали кнутом четверых мужиков в грязных зипунах и лаптях.
Дверь палаты вскоре открылась, и из темного коридора вначале показалась красная шапка, а затем и сам сотский. Низко поклонившись, сказал громогласно:
— Вот они, Святейший!
Мужики, один за другим, появились на пороге. По лицам их тек грязный пот. Вчетвером пали на колени, не поднимая глаз, хрипло дышали.
— Выйди! — приказал Никон сотскому.
Дверь громко хлопнула, отчего мужики вздрогнули. Никон кинул кошку в угол, словно та в чем-то была виноватой, грозно спросил:
— Это вы, ротозеи, языком чесали: я пачкаю церковные книги? Это вы восхваляете Аввакума? Или боитесь теперь признаться? Сердца ваши заячьи! — и плюнул под ноги.