Теплоход "Иосиф Бродский"
Шрифт:
То был голос поэта Иосифа Бродского, возвещавшего о том, что пророчество сбылось и колдунья Толстова-Кац испустила свой сатанинский дух. И хоть не было «холода» и «снежка», а была раскаленная баня и розги были не «замерзшие», а напоенные кипятком, в целом пророчество исполнилось.
Из иссеченного, обмелевшего туловища вдруг возникла прозрачная, дивная дева с нежным прекрасным лицом, молодая и прелестная телом. Вознеслась над изуродованной тушей, минуту колебалась под потолком, а потом улетучилась.
Все, что осталось от колдуньи, — разорванный чехол кожи и высыхающая зловонная лужа с полуистлевшими креветками и водорослями.
Капитан Яким высвободил железный прут из вороха березовых веток. Подцепил прутом кожу. Кинул на раскаленные камни. Кожа вспыхнула. Над ней закружилось ядовитое сернистое пламя и погасло. Пепел поглотили камни.
Банщики, липкие от пота, устало вышли из парной.
— Ты каким прутом пользовался? — спросил один.
— Сечение — семь миллиметров, — ответил второй.
— И пять бы сошло, — сказал первый.
Пили квас, глядели, как на черной реке, бело-золотой и волшебный, застыл корабль.
Глава восемнадцатая
Ночной пикник продолжался. Гости насытились жареной медвежатиной, перепачкались жиром, печеной кровью. Могучая природа зверя, дух непролазных чащоб, свирепых гонов и жарких соитий переполнили людские сердца. Гости обгладывали медвежьи кости, кидали
Куприянов гнался за Круцефиксом, который по-кошачьи мяукал, нарезал круги, метался в сторону, перекатывался через голову, пропуская над собой косматый ком, откуда сыпались искры, раздавалось шипенье, мерцали огромные злые глаза. Круцефикс перескочил корягу, оставив на сучке клок шерсти. Нырнул под упавшее дерево, исцарапав спину. Истошно взвизгнув, кинулся на ствол высокой ели и вскарабкался на ветки. Куприянов, гибкий, как рысь, скребя когтями кору, взвился на ель, пытаясь схватить Кру-цефикса. Они стремились к вершине, распугивая спящих белок, которые, обезумев, с цоканьем сыпались в разные стороны. Круцефикс, цепляясь за шаткую ветвь, двигался к ее тонкому завершению. Замирал от ужаса, видя, как надвигаются сияющие золотые глаза Куприянова, в них светилась неуемная страсть. Холодея от ужаса, в то же время испытывая томительное вожделение, Круцефикс повернулся к преследователю спиной, воздел хвост, напряг крестец. И жаркий, косматый, дерущий когтями самец придавил его к ветке. Вонзил раскаленную, брызгающую плоть. Они визжали на елке, грызлись, остервенело царапались, пока не сорвались на землю. Рухнули в траву, продолжая вековечное, вмененное природой занятие.
Тувинец Тока увлекал мадам Стеклярусову в глухую чащу. Оба на четвереньках удалялись от костра, углубляясь в непроглядную тьму. Тока, голый и мускулистый, плавно переставляя передние и задние ноги, осторожно и чутко вел подругу среди столетних елей, колючих зарослей, поваленного бурелома. Подруга не отставала, тихонько поскуливала, торопила чрезмерно медлительного самца. Тонкое обоняние тувинца позволило ему отыскать в темноте белый гриб, и он, виляя хвостом и тихо тряся ушами, показал его милой самке. Точно так же, по запаху, он обнаружил упавший сверху орех, и его показал подруге. Орех оставил ее равнодушной. Это огорчило Току, и он по рассеянности едва не наступил в свежий кабаний помет, но вовремя спохватился, обвел свою спутницу вокруг опасного места. Наконец среди смоляных ароматов, благоуханья ночных цветов, тонких запахов, исходящих от спящих тетеревов и рябчиков, чуткие ноздри тувинца уловили едкий, дразнящий дух муравьиного спирта. Не стоило большого труда отыскать огромный, насыпанный под деревом муравейник — мягкую овальную кучу, которую различали светящиеся в темноте, волчьи глаза тувинца. Нежно проурчав, мадам Стеклярусова благодарно лизнула Току в горячую ягодицу — он отыскал ей то, что было столь необходимо для вечного здоровья, цветущего тела, благоухающего дыханья, неувядающей молодости. Муравьиный спирт был эликсиром долголетия — недаром муравьеды Австралии, кормящиеся исключительно этими мелкими питательными насекомыми, доживали до ста пятидесяти лет. Мадам Стеклярусова торопила верного друга, подталкивала носом к муравейнику. Тока поднялся на задние лапы, смахнул с муравейника вершину, разворошил нутро, образовав в рыхлой горе углубление. Мириады проснувшихся тварей зашевелились, закипели в разоренном гнездовье, выделяя ядовитые капли, отчего в воздухе запахло эфиром, скипидаром, едким дурманом. Мадам Стеклярусова оттолкнула Току, отвела в сторону хвост и плюхнулась всей тяжестью в муравейник, придавив голыми ягодицами мириады насекомых. Ей было больно и страшно, но и пленительно и волшебно. Муравьи кусали ее, впрыскивали живительные яды, норовили заползти туда, «куда и черный вран костей не заносил», — как пелось в опере Глинки «Иван Сусанин». Лес оглашался девичьими вскриками, нежными стонами. Все сильней распространялся запах муравьиного спирта. И пока упоенная женщина проходила сеанс омоложения, поглощала всеми чувствительными местами муравьиный спирт, Тока, стоя во весь рост, пил из горла обыкновенный спирт, который успел прихватить со стола и нес через лес под мышкой. Когда сеанс завершился и молодая дама встала с муравейника с распухшими ягодицами, Тока листиком папоротника стряхивал насекомых с воспаленной промежности, радуясь тому, что лесные муравьи выполнили работу, которая обычно доставалась ему. Стеклярусова не могла двигаться самостоятельно. Стояла, растопырив ноги. Тока взвалил ее себе на спину и волчьей рысью понес через лес, повторяя сюжет сказки о прекрасной царевне и сером волке.
Иначе отдал дань язычеству губернатор Русак. Как только все, общество сошло на берег и расположилось на окраине бора, углядел большого пестрого дятла. Рябая долгоносая птица с красным хохолком перелетала от ствола к стволу, колотя клювом кору, вытряхивая из трещин вкусных личинок. Русак крадучись шел за птицей, хоронясь в тени елок. Наконец дятел снизился и нырнул в дупло, что выдолбил почти у самой земли в трухлявом стволе. Русак пометил место, кинув к корням серебряную обертку от шоколадки. Когда стемнело, и пир вокруг костра достиг апогея, и гости, один за другим, парами или в одиночку, сбрасывали покровы и уносились во тьму, Русак уже знал, что делать. Быстро разделся, расправил усы, оттолкнулся от земли тощими ногами, замахал руками и низко полетел в лес, виляя вокруг стволов. Когда глаза различили на земле светящуюся фольгу, он приземлился и крадучись приблизился к дереву. Дупло чуть виднелось. В глубине спал утомленный дневным тюканьем дятел. Русак нахохлился, вздул на макушке хохолок. Пятясь, приблизился к дереву и закрыл задом дупло. Завел назад руки и сильно стукнул в ствол. Ошалелый дятел проснулся. Сунулся было наружу, но едва не влетел из одного дупла в другое. Принялся что есть силы бить острым клювом в неожиданную помеху, растачивая себе проход, слыша, что снаружи с каждым ударом раздаются вопли. В этих воплях звучал не ночной страх, но «песнь торжествующей любви».
Словозайцев, наивный и счастливый, как отрок, в окружении пленительных дев убежал на берег реки. С хохотом, дурачась, девы совлекли с модельера одежды, стали украшать его речными кувшинками, ракушками. Сплели венок из прибрежных лилий, превратили в фавна. Луна озаряла обнаженные девичьи тела, над рекой несся серебряный хохот. Шалуньи затаскивали Словозайцева в воду, окатывали лунными брызгами. Вокруг плескались рыбы, стеклянно вспыхивала чешуя. Рыбины метали икру, могучие самцы брызгали холодной молокой. Рыбы и люди смешались в лунных водоворотах, на яростных нерестилищах —
женские груди и рыбьи плавники, распущенные волосы и сияющая чешуя. Речные девы затаскивали Словозайцева на глубину. Он вырывался в фонтанах брызг, с выпученными, синими при лунном свете глазами, но его опять с силой толкали под воду. Держали там, пока из него не вышли все серебряные пузыри. Когда он ослабел и обмяк, девы вытащили его на песок и стали делать утопленнику искусственное дыхание. Одна целовала его в рот, вдувая воздух в переполненные водой легкие. Другая сводила и разводила бессильные руки, стараясь запустить умолкнувшее сердце. Третья насыпала свои мокрые волосы ему на колени и пыталась извлечь звуки из его умолкнувшей свирели. Свирель печально молчала, навсегда лишившись своей певучей силы. Красавица не оставляла попыток, нежно перебирала пальчиками, прикасалась к свирели устами. И постепенно таинственный инструмент оживал, в нем проснулись силы жизни, слабо прозвучали тихие мелодии полей и опушек. Красавица продолжала священнодействовать, исторгала из свирели все новые и новые звуки. Волшебные переливы неслись над плесами, нерестилищами, глубокими заводями, где на звуки откликались донные рыбы, просыпались на древесных вершинах орлы, шли к опушкам лесные звери. Хоровод легконогих дев танцевал на песке языческий танец «Весны священной» Стравинского, и воскресший Словозайцев, наивный и прекрасный, как Лель, отдавал свою певучую дудку во власть сладкозвучной девы. Лежал на песке, сияя восторженными глазами. Глядел, как танцует и поет свирель в руках молодой волшебницы.Старик Добровольский взыграл семенниками нигерийского орангутанга, в которых клокотало раскаленное семя и просилось наружу. Он сбросил одежды и остался наг и бос, весь покрытый суровой шерстью, поскакал на кривых ногах, упираясь одним кулаком в землю, а другим отбрасывая попадавшиеся на пути деревья. Скалился, обнажал черные десны, в которых блестели мокрые хрипящие клыки. Схватился за лиану, вознесся ввысь, перелетел на другое дерево. Кинулся с вершины на свисавший растительный жгут и, раскачиваясь, издавая торжествующие вопли, полетел среди стволов. В руке его оказался банан, но он не ел его, а хранил на случай, который готов был ему подвернуться. Целью его преследования была молодая женщина с голой худой спиной, продюсер телепрограммы «Тюрьма и воля», которая пробиралась в зарослях, пугливо прячась от лунного света. Наклонялась, хватала то корешок, то сладкую ягодку. Выкапывала то сочную луковку, то клубенек. Чувствовала себя на свободе, упивалась своим одиночеством, трогательно любовалась природой, среди которой звучали голоса ее забытых славянских предков. Была оглушена, сбита наземь, повергнута в ужас, когда сверху из тьмы на нее обрушилось нечто ужасное, тяжкое и зловонное, едва не сломав ей хребет. Могучие, покрытые шерстью руки перевернули ее на спину. На живот надавили кожаные, жесткие, как подошвы сапог, ягодицы. К ней склонилось оскаленное человекообразное лицо, на котором свирепо кровенели глаза. Существо отекало слюной, дышало похотью. Бедная жертва готовилась испытать нечеловеческие страдания, что однажды выпали на ее долю в темных кулисах студии. Изо всех сил сжимала худые колени. Попыталась крикнуть, но в раскрытый рот воткнулось что-то мягкое, сначала отвратительное, но потом весьма приятное и сладкое, на вкус напоминавшее банан. Молодая женщина, привыкшая ко всякому на своей изнурительной, но интересной работе, решила, что это сбежавший зэк пытается утолить свое извращенное чувство. Принялась нежить и теребить губами продолговатый, сладкий на вкус и не слишком твердый предмет, залетевший ей в рот. «Дура, это банан!» — услышала она раздраженный голос. Откусила — и впрямь это был банан, по-видимому тунисский, Бог весть как оказавшийся в косматой лапе беглого убийцы. Зная по опыту, что с беглецами подобного рода лучше не спорить, она покорно жевала банан, а гигантская, дурно пахнущая обезьяна сидела на ней и смотрела, как та жует.
Совсем иначе повели себя соратники и друзья спикер Госдумы Грязнов и генеральный прокурор Грустинов. Бочком, малыми шажками отошли от костра, где было людно и доедался медведь. Когда оба оказались в тени, быстро скинули необременительные покровы, упали на четвереньки, превратившись в двух больших кабанов — твердые рыла, горбатые спины, жесткая, колючая шерсть, маленькие свирепые глазки. Хрюкнули, ударили в землю копытами, помчались наперегонки под луной на картофельное поле, где принялись вспарывать рылами грядки, подкапывать клубни, хрустеть и чавкать, поедая молодой картофель.
Шелестели в ботве, резали бивнями сладкие плоды, набивая желудки, и тут же их опорожняли. Так лакомились они на поле, покуда не явилась мохнатая молодая свинка, привлеченная хрюканьем взрослых самцов. Стала виться, играть, поворачивалась к матерым самцам то одним, то другим боком. Кабаны возжелали ее, но она не давалась, побуждала их к состязанию. Они сшиблись свирепо за право обладать молодой свиньей. Визжали, сипели, резали друг друга клыками. Секли копытами. Набрасывались разъяренно, норовя сбить с ног ненавистного соперника. Свинка тем временем поедала нарытый ими картофель, а когда насытилась, тихонько потрусила прочь в направлении болота. Оба секача помчались за ней, обливаясь кровью. На болоте, среди тростников, блестевших под высокой луной, она отдалась самцам, одному и другому. Ей это было впервой, не хотелось прерывать впервые испытанное наслаждение. Кабаны поочередно наваливались на нее, вздымали к луне мокрые пятаки, ревели от наслаждения. Вбрызгивали в нее раскаленное семя, которое текло ей в лоно, оплодотворяло, наполняло томительной негой. Позже, к зиме, она обзаведется выводком маленьких полосатых свинушек, милых лесных поросят, которых поведет по первому снегу сквозь сухие тростники, рассказывая на своем свином языке об их могучих родителях, которыми те могут по праву гордиться.
Телемагнат Попич, освободившись от стеснявших одежд, почувствовал воодушевление одинокого рыцаря, который скачет по средневековым дубравам, трубит в рог, вызывая на бой неведомого противника. Постепенно Попич погружался в глубь истории, обретая сходство с первобытным звероводом, что дует в морскую раковину и созывает на рокочущий звук лесных, еще не прирученных животных. Зверовод естественным образом, в результате нехитрого кувырка через левое плечо, превратился в зверя, который двигался по лесной опушке, взирал на луну и издавал полный томления рев, выкликая из чащи желанную и робеющую подругу. Сначала Попич кричал изюбрем, надеясь выманить из леса жаркую, созревшую для любви длинноногую самку. Затем ревел оленем, морща верхнюю губу и открывая крепкие зубы. Вслед за этим уподобился красавцу лосю, оглашавшему окрестность страстным ревом, к которому не могла оставаться равнодушной ни одна лосиха. Не дождавшись парнокопытных подруг, обитавших в средней полосе России, он стал истошно кричать верблюдом, ожидая что вот-вот навстречу ему выбежит верблюдица и, упав на колени, отдастся со всей аравийской страстью. Не дождавшись двугорбой самки, стал трубить в хобот, подобно слону, ничуть не смущаясь от мысли, что на зов его может примчаться непомерных размеров слониха, и ему, дабы не оконфузиться, придется прибегнуть к чрезвычайным мерам. Отклика по-прежнему не было. Он ревел носорогом, хрипел бегемотом, свирепо мычал бизоном. Когда силы его иссякли и он окончательно сорвал голос — вместо громогласных и трубных звуков издавал чуть слышное печальное ржание, из леса вышел конь, пущенный егерями «в ночное». Конь был стреножен и, вскакивая на Попича, ударил его по спине обоими копытами разом. Попич пал и не шевелился все время, пока дюжий коняга не сотворил с ним то, что неделю назад сотворил с сивой кобылой. После этого конь, тяжело прыгая, удалился на луг, где продолжал насыщаться росистой травой. А Попич, молча, недоумевая по поводу случившегося, побрел к костру, с трудом волоча ноги.