Терапия
Шрифт:
Морин ходила в школу монастыря Святого Сердца в Гринвиче, тоже благодаря успешно сданным экзаменам после начальной школы. Из Хэтчфорда, где мы оба жили, ездить туда было так же далеко и неудобно, как и в Ламбетскую коммерческую, только в противоположную сторону. Думаю, что Хэтчфорд, построенный в конце девятнадцатого века, был сначала очень живописным пригородом Лондона — долина Темзы встречается здесь с первыми суррейскими холмами, — но к тому времени, как я появился на свет, он уже оказался в черте города и пришел в упадок. Морин жила на вершине одного из тех самых холмов в огромном викторианском особняке, который был поделен на квартиры. Ее семья занимала цокольный и первый этажи. Мы жили в одноэтажном многоквартирном доме, с соседями через стенку и справа, и слева, на Альберт-стрит, отходящей от главной дороги у подножья холма, по которой ходили трамваи. Мой отец был вагоновожатым.
Трудная это была работа. По восемь часов, а то и больше ему приходилось управлять трамваем, стоя на площадке, открытой всем ветрам, а для включения тормозов требовалось еще и значительное физическое усилие.
В будни каждое утро мой путь в школу начинался с трамвайной остановки «Пять дорог Хэтчфорда». Обычно я ждал не на самой остановке, а перед ней, на углу у цветочного магазина, откуда было видно трамвай, едва он появлялся из-за дальнего поворота на главной улице, покачиваясь на рельсах, как галеон на волнах. Сместив угол зрения градусов на тридцать, я также мог видеть круто поднимавшуюся длинную, прямую Бичерс-роуд. Морин появлялась наверху в одно и то же время — без пяти восемь, спуск занимал у нее три минуты. Проследовав мимо меня, она пересекала улицу и проходила несколько ярдов вперед, на остановку трамвая, идущего в противоположную сторону. Я смело разглядывал ее издалека, а когда она уже была близко — украдкой, делая вид, что высматриваю свой трамвай. Она проходила мимо и, повернувшись ко мне спиной, ждала трамвая на другой стороне улицы, а я продолжал наблюдать за ней. Иной раз, когда она проходила мимо, я отваживался, изображая скуку или нетерпение по поводу непоявлявшегося трамвая, бросить на нее взгляд, словно бы ненароком. Обычно она шла опустив глаза, но однажды посмотрела прямо на меня, и наши взгляды встретились. Она залилась пунцовой краской и прошла мимо, глядя себе под ноги. Кажется, минут пять после этого я не дышал.
Так продолжалось несколько месяцев. Может быть, год. Я не знал, кто она, вообще ничего о ней не знал, кроме того, что люблю ее. Она была красивая. Наверное, менее впечатлительный или более искушенный наблюдатель посчитал бы, что у нее слишком короткая шея или полноватая талия и назвал бы ее лишь «симпатичной» или «милой», но для меня она была красавицей. Даже в школьной форме: в шляпке, напоминавшей очертаниями котелок, в габардиновом плаще и юбке в складку на лямках, все темно-синего цвета, такого не выразительного, угнетающего оттенка, — она была прекрасна. Шляпку она носила, кокетливо сдвинув назад, а возможно, ее сдвигали упругие от природы волосы рыжевато-каштанового цвета. Поля шляпки обрамляли ее лицо, имевшее форму сердечка, — и при виде этого сердечка останавливалось мое сердце. У нее были большие темно-карие глаза, маленький, аккуратный носик, крупный рот и подбородок с ямочкой. Как можно описать красоту словами? Это безнадежно, все равно что составлять фоторобот. Ее длинные, волнистые волосы закрывали уши и, скрепленные на затылке заколкой, пышной гривой ниспадали до середины спины. Полы ее плаща развевались на ходу, она носила его нараспашку, завязав сзади пояс и завернув рукава, так что видны были манжеты белой блузки. Позднее я узнал, что она и ее школьные подруги тратили бесконечные часы, изобретая и внося в школьную форму эти едва заметные изменения, чтобы как-то обойти строгие правила монахинь. Учебники она носила в какой-то сумке, похожей на хозяйственную, что придавало ей женственный, взрослый вид, и мой большой кожаный ранец казался по сравнению с ее сумкой детским.
Последнее, о чем я думал, засыпая, и первое, открыв глаза, была она. Если — что случалось крайне редко — она с опозданием появлялась наверху Бичерс-роуд, я пропускал свой трамвай. Я скорее был готов снести последствия опоздания в школу (два удара тростью), чем лишиться ежедневного лицезрения Морин. Это была самая чистая, самая бескорыстная романтическая любовь. Мы были словно Данте и Беатриче из предместья. Никто не знал о моей тайне, и я не выдал бы ее даже под пыткой. В то время я переживал обычную гормональную бурю подросткового периода, захлестываемый переменами в теле и ощущениями, которые я не мог контролировать и названий которым не знал — эрекции, ночные поллюции, появляющиеся на геле волосы и все прочее. В Ламбетской коммерческой школе уроков сексуального воспитания не было, а мои мама и папа, с их глубоко въевшимся строгим пуританством, присущим почтенному рабочему классу, никогда не обсуждали эти вопросы. Разумеется, на школьной площадке рассказывали обычные неприличные анекдоты и бахвалились, тема богато иллюстрировалась на стенах школьных уборных, однако добиться от тех, кто вроде бы что-то знал, основополагающей информации без того, чтобы не расписаться в унизительном невежестве, было трудно. Однажды парень, которому я доверял, просветил меня по части взаимоотношений полов, когда мы возвращались из кафе, где подавали рыбу с жареным картофелем и посещать которое нам запрещалось, — «когда член у тебя станет твердым, надо сунуть его в щелку у девчонки и кончить туда», —
но данный акт, хоть и наводил на размышления, казался отвратительным и нечистым, мне совсем не хотелось связывать его с ангелом, который ежедневно спускался с вершины Бичерс-роуд навстречу моему немому обожанию.Конечно, я страстно желал заговорить с ней и постоянно думал о возможных способах вступить с ней в беседу. Самое простое, говорил я себе, как-нибудь утром улыбнуться и поздороваться, когда она будет проходить мимо. В конце концов мы же не совсем чужие — это было бы совершенно обыкновенным поступком в отношении любого человека, которого ты регулярно встречаешь на улице, даже если не знаешь его имени. Самое худшее, что могло меня ждать, — она бы просто не обратила на меня внимания, прошла бы мимо, не ответив на приветствие. Ах, от мыслей о худшем все внутри холодело. И что я буду делать на следующее утро? И все утра потом? До тех пор пока я не заговорил с ней, она не имела возможности отвергнуть меня, и моя любовь пребывала в безопасности, пусть даже и без ответа. Сколько часов я провел, предаваясь мечтам о более драматических и действенных способах познакомиться с ней — например, спасал ее от верной смерти, когда она вот-вот должна была угодить под трамвай, или защищал от нападения некоего хулигана, хотевшего ограбить или изнасиловать ее. Но при переходе дороги она всегда проявляла достойную восхищения осторожность, а в восемь часов утра на улицах Хэтчфорда наблюдался явный недостаток хулиганов (ведь это был 1951 год, когда словосочетание «уличный грабеж» еще не стало привычным и даже ночью одинокие женщины чувствовали себя в безопасности на хорошо освещенных улицах Лондона).
Событие, которое наконец свело нас, оказалось менее героическим, чем в этих воображаемых сценариях, но для меня оно равнялось почти что чуду, словно какое-то сочувствующее божество, зная о моем страстном, доведшем меня до немоты желании познакомиться с этой девочкой, наконец потеряло терпение, подняло ее в воздух и швырнуло на землю к моим ногам. В тот день она появилась наверху Бичерс-роуд с опозданием, и я видел, как она спешит вниз по склону холма. То и дело Морин пыталась бежать — так, весьма мило, бегают все девушки, откидывая ноги от колена в стороны, — а потом, из-за тяжелой сумки с книгами, переходила на стремительный шаг. Такая, запыхавшаяся, она казалась еще красивее. Шляпка слетела у нее с головы, удерживаемая узкой резинкой, и длинная грива волос моталась туда-сюда, а от энергичной ходьбы волнующе колыхалась ее грудь под белой блузкой и лямками юбки. Я дольше, чем обычно, смотрел на Морин в упор, так долго, сколько хватило смелости; но потом, чтобы не произвести впечатление грубо пялившегося типа, мне пришлось отвести глаза и притворно глянуть вдоль главной улицы, не идет ли мой трамвай, который, между прочим, в этот момент был уже совсем близко.
Я услышал вскрик — и вот она лежит у моих ног, а вокруг рассыпаны книги. В очередной раз припустившись бежать, она зацепилась носком туфли за чуть выкупающую плиту тротуара и упала, выронив сумку. Девушка в мгновение ока вскочила на ноги, я даже не успел протянуть ей руку, зато помог собрать книги и заговорил с ней: «Вы целы?» «Угу, — отозвалась она, посасывая оцарапанный палец. — Вот бестолочь». Последнее она явно адресовала себе или, возможно, плите тротуара, но не мне. Она сильно покраснела. Прошел мой трамвай, его колеса скрежетали и повизгивали на рельсах, пока вагон сворачивал за угол.
— Это ваш трамвай, — сказала она.
— Да ладно, — ответил я, придя в экстаз от скрытого смысла ее замечания — значит, последние месяцы она следила за мной и моими передвижениями столь же пристально, как и я за ней. Я старательно собрал выпавшие из папки листки бумаги, исписанные крупным, округлым почерком, над всеми «i» стояли не обычные точки, а маленькие кружочки, и отдал Морин.
— Спасибо, — пробормотала она, запихивая листки в сумку, и поспешила прочь, слегка прихрамывая.
Она как раз успела на свой трамвай — когда он несколько мгновений спустя проплывал мимо, я увидел ее на лестнице, ведущей на верхнюю площадку. Мой же трамвай отбыл без меня, но мне было наплевать…? с ней говорил! Почти прикоснулся к ней. Я ругал себя за то, что не проявил должной прыти и не помог ей подняться — но ничего: контакт между нами был установлен, мы обменялись несколькими словами, и я оказал ей маленькую услугу, собрав книги и листки. Отныне я смогу каждое утро улыбаться ей и здороваться, когда она будет проходить мимо. Обдумывая эту волнующую перспективу, я заметил что-то блестящее в канаве: это был зажим ручки «Байро», которая, очевидно, выпала из сумки Морин. Я, ликуя, схватил ее и убрал во внутренний карман, поближе к сердцу.
Шариковые ручки в то время были еще в новинку и стоили невероятно дорого, поэтому я знал, что девушка обрадуется, получив ее обратно. В ту ночь я спал, положив эту ручку под подушку (она протекла и оставила синие пятна на простыне и наволочке, за что меня жестоко выбранила мать и отодрал за ухо отец), а на следующее утро я на пять минут раньше обычного занял свой пост около цветочного магазина, чтобы, не дай бог, не пропустить владелицу ручки. Она и сама появилась наверху Бичерс-роуд раньше обычного и медленно шла, смущенно и с величайшей осторожностью, все время глядя под ноги, — не потому, был уверен я, что боялась споткнуться снова, а потому, что знала — я смотрю на нее, дожидаюсь ее. Прошло несколько напряженных, наэлектризованных минут, пока она спускалась с холма. Это было похоже на ту изумительную сцену в конце «Третьего человека», когда подруга Гарри Лайма идет навстречу Холли Мартинсу по аллее зимнего кладбища, с той разницей, что она проходит, даже не взглянув на него, а эта девушка не должна пройти мимо, потому что у меня был безупречный предлог остановить ее и заговорить с ней.