Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Ни одна другая страна не приветствовала завоевателей с такой готовностью; ни один другой завоеватель не был здесь более желанен, чем британцы. Так что же произошло? Одни говорят, что виновато Восстание; другие говорят, что виноваты белые женщины, со временем приехавшие в Индию. Возможно. Но французы — будь при них женщины или нет — может быть иначе бы реагировали на бенгальцев-франкофилов. Причину, как мне кажется, нужно искать не в Индии, а в Англии, где в определенный момент (точно не фиксируемый) произошел такой же коренной и, похоже, такой же резкий перелом в сознании, как тот, что мы переживаем сейчас. Цивилизацию, к которой потянулись индийцы, сменила совсем другая. Возникла неразбериха — ведь гости, которых ресторан «Симпсонз» на Стрэнде продолжал вскармливать ради имперских целей, внешне по-прежнему походили на священника Адамса и Тома Джонса, — и многие индийцы, от Ауробиндо до Тагора, от Неру до Чаудхури, отмечали свою растерянность.

Возможно, лишь сейчас мы можем увидеть, каким безоговорочным разрывом с прошлым явился Радж. Британцы не пожелали растворяться в Индии; они не стали провозглашать, как это делали моголы, что если есть рай на земле, то он здесь, и только здесь. Владычествуя над Индией, они выражали презрение к ней и все время думали об Англии; индийцам же не оставалось ничего другого, кроме как исполниться патриотизма, который начинался

с подражания британцам. Чтобы взглянуть на самих себя, научиться мерить себя новыми, позитивными мерками завоевателей, индийцам приходилось отступать от собственных правил и привычек. Для них это означало немыслимое насилие над собой; и между прочим, в начале лестная самооценка стала возможной лишь благодаря помощи европейцев вроде Макса Мюллера [75] и других, кого так обильно цитируют теперь авторы-патриоты.

75

Фридрих Макс Мюллер (1823–1900) — немецкий и английский филолог, индолог и мифолог, профессор Оксфордского университета, автор 51-томной работы «Священные книги Востока» (1879–1904).

Итогом всего это стало то осознаваемое обладание духовностью, которое превозносится табличкой на храме в Курукшетре. «Одухотворите науку, говорит Прасад» — вот газетный заголовок, предпосланный репортажу об одной из почти ежедневных парламентских речей покойного президента. Итогом является и такая публикация в «Таймс оф Индиа»:

«ЛАВКА» ДУХОВНОСТИ Сантиникетан, 16 января

Вчера Ачарья Виноба Бхаве назвал себя «мелким лавочником», имея в виду богатство нашего духовного мира.

На устроенном здесь приеме он заметил, что Будда, Иисус, Кришна, Тагор, Рамакришна и Вивекананда были «оптовиками духовности, а я — всего лишь мелкий лавочник, берущий товар на этих неиссякаемых складах, чтобы поставить его жителям деревень». — РТI

Итогом оказывается и осознанное обладание древней культурой. На одном официальном приеме в честь бывшего губернатора штата кто-то крикнул, обращаясь ко мне, когда мы молча сидели в глубоких креслах, поставленных возле разных стен комнаты: «А как поживает индийская культура в вашем уголке мира?» Это бывший губернатор, ветеран войны за Независимость, одетый в толстые чулки, подался вперед и заметил меня. Говорили, что он большой любитель индийской культуры; потом я даже читал газетные репортажи о его речах, посвященных этой теме. Желая показать, что я отнесся к вопросу серьезно и хочу найти отправную точку для обсуждения, я прокричал в ответ через всю эту просторную комнату: «А что вы понимаете под индийской культурой?» Мой друг из ИАС, под чьей опекой я находился, в замешательстве закрыл глаза. Бывший губернатор подался назад; в комнате вновь воцарилось молчание.

Получается, духовностью и древней культурой обладали так же осознанно, как и священником Адамсом и Томом Джонсом в «Симпсонзе». Но при таком неестественном са-моосмыслении всякое течение, опиравшееся на истинное чувство, было обречено на неудачу. Старый мир, руины которого говорили лишь о преемственности и о творении как об изначальной повторяемости, не мог выжить; индийцы же метались в новом мире, очертания которого они видели, но духа постичь не могли. Силясь обрести собственное лицо в собственной стране, они оказывались в ней лишними.

У них появился двойной стандарт. О пятистах смертях от холеры в Калькутте индийская газета сообщает в короткой сводке новостей. Смерть двадцати детей нуждается лишь в констатации.

ОСПА В ФЕРОЗАБАДЕ

Служба новостей «Таймс оф Индиа»

АГРА, 1 июня: Сообщается, что в Ферозабаде в эпидемической форме вспыхнула оспа.

Сообщается, что в деревне Джароли Калан умерло двадцать человек, в основном дети.

Зато гибель шестнадцати шахтеров в Бельгии в той же самой газете становится важной новостью. Крестьяне в судах при коллекторатах с раскрытыми ртами слушают дебаты на языке, которого не понимают, а тем временем снаружи, в сутолоке базара, другие крестьяне, у которых, похоже, свободного времени невпроворот, слоняются по пыльным улицам, и в жидкой тени деревьев сидят писцы со старинными пишущими машинками, и поджидают клиентов адвокаты в парадной одежде законников, которая смотрится на этом фоне довольно дико. Эти базары при коллекторатах действуют в рамках измененного представления о ценности человека, которое имеет лишь юридический смысл, ограничиваясь стенами коллектората или суда, некой игры ума, входящей в сложный ритуал, призванный оказать поддержку индийцу в его пыльном существовании. Столь же бережно относятся к касте — еще одному закону, обезличивающему миллионы людей. За мимикрией скрывается индийская шизофрения. Индия должна двигаться вперед, она должна искоренить коррупцию, догнать Запад. Но так ли это важно? Неужели немножко коррупции кому-то повредит? Неужели материальное благосостояние имеет такое значение? Разве Индия уже не проходила через все это — разве не было у нее атомной бомбы, аэроплана, телефона? А потому при разговоре индийцы способны приводить в бешенство своей уклончивостью. Но стоило мне только вспомнить дом моей бабушки, это туманное, невыраженное отношение к миру внутри и миру снаружи, — как я начинал понимать, начинал угадывать их логику, понимать и их страсть, и их тихое отчаяние, позитивное и негативное. Но я уже научился видеть; я не умел отрицать того, что вижу. А они оставались в том, другом мире. Они не видели всех этих людей, по утрам сидевших на корточках возле железной дороги и справлявших нужду; больше того — они отрицали их существование. Да и к чему их вообще замечать, этих людей? Разве я не видел нищих в Каире или негритянских трущоб в Рио?

Язык — это тоже часть общей неразберихи. Каждый новый завоеватель завещал Индии свой язык. Английский же так и остается иностранным языком. Это величайшая из нелепостей британского правления. Язык подобен смыслу; и невозможно измерить размер психологического ущерба, наносимого продолжающимся официальным использованием английского, который всегда будет оставаться лишь вторым языком. Это все равно что приговорить совет какого-нибудь, скажем, Барнсли к тому, чтобы он обсуждал свои дела исключительно по-французски или на урду. Это приводит к неэффективности; это отдаляет администратора от селянина; это становится преградой на пути к самопознанию. Клерк, пользующийся английским в каком-нибудь государственном учреждении, мгновенно тупеет. Для него этот язык состоит из определенных, не до конца понятых заклинаний, которые ограничивают его восприятие и лишают его гибкости мышления. Так он и проводит всю свою трудовую жизнь в некоем подводном мире с зыбкими представлениями; но, если бы ему позволили мыслить

на своем родном языке, он, скорее всего, сделался бы проворнее и смышленее. Хинди был провозглашен национальным языком. Его понимает полстраны; изъясняясь на нем, вы можете проехать от Шринагара до Гоа и от Бомбея до Калькутты. Но на Севере многие притворяются, будто не понимают этого языка. А на Юге патриотичная любовь к хинди, которую когда-то разжег Ганди, вовсе угасла. Хинди, скажут вам, предоставляет Северу преимущество; уж лучше и Северу, и Югу оставаться безграмотными и неспособными, зато равными — и приговоренными к английскому. Это чисто индийский довод: Индия никогда не перестанет нуждаться в арбитраже завоевателей. А поборники хинди — на свой новый самовлюбленный лад — стремятся отнюдь не упростить язык, а сделать его еще более недоступным. Универсальное слово «радио» им не годится — его непременно нужно передавать изысканным, отдающим вампума-ми и вигвамами оборотом «голос с небес».

Индийские попытки писать романы обнаруживают все ту же индийскую неразбериху. Роман характерен для Запада. Он — часть западного интереса к человеческому состоянию, отклик на современность. В Индии думающие люди как раз предпочитали отворачиваться от современности и удовлетворять то, что президент Радхакришнан называет «врожденной человеческой жаждой незримого». Эти навыки не очень-то способствуют написанию или чтению романов. Врожденная жажда незримого делает многих индийцев восприимчивыми к романам вроде «На острие бритвы» и «Адвоката дьявола», ценность которых в качестве благочестивой литературы очевидна. Кроме того, остается неясность. Чего же люди ищут в романах? Историю, «описания характеров», «художественности», реализма, морали, повода всласть поплакать, изящного слога? Ответ так и остается неизвестным. Потому-то и можно увидеть дешевые книжки из серии «Библиотека школьницы» в руках университетских студентов-мужчин, детские американские комиксы в комнате студента из Сент-Стивенз, Нью-Дели, и целый ряд книжек Денизы Робинс рядом с астрологическими томами. Потому-то индийские издательства предлагают романы Джейн Остин в бумажной обложке, рекомендуя ее как мастера блестящих сравнений.

Это часть подражания Западу, часть индийской страсти насиловать самих себя. Видна она и в Чандигархе, в этом новом театре для так и не написанных пьес, и в этих бесконечных писательских конференциях, где писателей призывают работать во имя «эмоционального единения» или пятилетних планов и где неустанно обсуждаются писательские проблемы. Мне же представляется, что эти проблемы имеют меньше отношения к писательству, нежели к переводу на английский; бытует широко распространенное мнение, будто английский язык, хотя он вполне сгодится для Толстого, никогда не сможет воздать должное «индоязычным» писателям. Возможно, это так; но то немногое, что я прочел из этих писателей в переводах, отбило у меня охоту читать еще что-либо. Премчанд — великий и любимый — оказался второсортным автором нравоучительных басен, озабоченным в основном социальными вопросами вроде положения вдов или невесток. Другие писатели быстро утомили меня своими утверждениями, что бедность печальна и что смерть печальна. Я читал о бедных рыбаках, бедных крестьянах, бедных рикшах; бессчетное количество хорошеньких девушек или просто и внезапно умирали, или делили ложе с помещиком, платили за лечение родственников, а потом совершали самоубийство; а многие из «современных» рассказов — всего лишь подновленные народные сказки. В Андхре мне дали брошюрку, посвященную конференции писателей, пишущих на языке телугу. Брошюра рассказывала о героической борьбе народа за создание те-лугского государства (по-моему, такое стремление говорит лишь о легкомыслии чистой воды), приводила перечень имен мучеников, а затем вкратце излагала историю телугс-кого романа. Похоже, телугский роман начался с телугских адаптаций « Вейкфилъдского священника» и «Ист-Линна».Когда я заехал еще немного южнее, мне рассказали о писателе, на чье творчество большое влияние оказал Эрнест Хемингуэй.

«Вейкфилъдский священник» и « Старик и море»: трудно хоть как-то соотнести их с индийским пейзажем или с индийскими взглядами. Японский роман тоже начинался отчасти с подражания Западу. Танизаки, если я не ошибаюсь, признавался как-то, что в своем раннем творчестве он испытывал слишком сильное влияние европейцев. Однако даже сквозь это подражательство можно разглядеть, что японцы определенно обладают собственным углом зрения. И в раннем творчестве Танизаки это ощущается точно так же, как и в недавних произведениях Юкио Мисимы: это любопытная буквальность, которая приводит к отстраненности настолько неодолимой, что она делает само письмо бессмысленным. Как ни странно, это проистекает из жажды незримого и является выражением интереса к людям. А та сладость и грусть, которую мы обнаруживаем в индийских романах и в индийских фильмах, является нежеланием смотреть в глаза чересчур гнетущей реальности; эти сладость и грусть ослабляют ужас, превращая его в теплую и добродетельную прочувствованность. Индийская сентиментальность — полная противоположность подлинного интереса.

Достоинства Р. К. Нараяна суть магически преображенные индийские неудачи. Я говорю это безо всякого неуважения: Нараян — писатель, чьи произведения вызывают у меня искреннее восхищение и удовольствие. По-моему, он вечно стремится к той бесцельностииндийской беллетристики, каковая происходит из глубочайших сомнений относительно предназначения и ценности беллетристики, — однако его вечно спасает собственная честность, чувство юмора и, главное, позиция полного примирения. Его произведения отражают глубинные процессы его общества. Несколько лет назад в Лондоне он сказал мне, что, что бы ни случилось, Индия останется навсегда. Он заметил это мимоходом; он просто высказал убеждение настолько глубоко въевшееся, что оно не нуждалось в особом подчеркивании. Это негативная позиция, часть той старой Индии, которая неспособна на самооценку. И вот результат: Индия, которую видит иностранный гость, далека от Индии из романов Нараяна. Он ведь рассказывает индийскую правду. Слишком многое из гнетущей действительности обходится молчанием; слишком многое предлагается принимать как должное. У Нараяна мы видим противоречие между формой, которая предполагает интерес, и позицией, которая его отрицает; в этом-то тихом противоречии и заключается его магия, которую некоторые называют «чеховской». Он неподражаем, и невозможно предположить, что он добился синтеза, к которому когда-нибудь придет вся индийская литература. Более молодые писатели, пишущие по-английски, далеко ушли от Нараяна. В романах, повествующих о сложностях, с какими сталкиваются студенты, вернувшиеся из Европы, они лишь выражают личное замешательство; сами такие романы лишь документируют индийскую неразбериху. Единственным автором, работающим внутри общества и вместе с тем способным навязать ему такой способ видения, в котором можно признать приемлемый тип критики, является писательница Р. Проэр Джхабвала. Но она европейка.

Поделиться с друзьями: