Территория тьмы
Шрифт:
На обратном пути мы посетили один из храмов. Зайти туда предложил я. Запущенного вида жрец-нищий с голой спиной поднялся с чарпоя и вышел нам навстречу. По-английски он не говорил и приветствовал нас бессловесными жестами. Сикх издал характерный смешок и принял отстраненный вид. Жрец никак на это не отреагировал. Он пошел впереди и, приведя нас в низкий, темный храм, поднял иссохшую руку и стал показывать то и это, зарабатывая подачку. Резьба была еле видна в полумраке, и в глазах жреца она явно значила гораздо меньше, чем действующие святилища, освещаемые масляными светильниками, где стояли яркие идолы, выряженные в пестрые кукольные наряды, — идолы черные и белые: индийское древнее смешение арийских и дравидских богов.
— Вот с чего начались все беды, — заметил сикх.
Жрец, уставившись на богов и ожидая наших восклицаний, кивал.
— Вы не
Кивая, жрец вывел нас на открытое место. Пока мы обувались, он стоял рядом. Я дал ему немного денег, и он молча вернулся в свою келью.
— До прихода в Индию, — грустно сказал сикх, когда машина тронулась, — мы были прекрасным народом. Арья— хорошее санскритское слово. Знаете, что оно означает? «Благородный». Вам надо почитать древнеиндийские книги. Там все рассказано. В те времена считалось нечистым делом поцеловать очень черную женщину в губы. Думаете, это просто сикхская чепуха, выдумки? Вы сами почитайте. Весь этот арийско-дравидский вопрос — старая история. И все это снова заваривается. Читали в газетах, что эти черномазые требуют собственного государства? На хорошую порку они напрашиваются. И допросятся!
Земля, по которой мы ехали, была бедной и густонаселенной. Дорога была здесь самой чистой деталью пейзажа. По обеим сторонам от нее виднелись маленькие прямоугольные ямы, откуда местные крестьяне выкапывали глину для своих лачуг. Корни больших тенистых деревьев, высаженных вдоль дороги, были обнажены; то здесь, то там лежало поваленное дерево: пигмейские старания, гигантские разрушения. На дороге было мало машин, зато много людей, которые не обращали внимания ни на солнце, ни на пыль, ни на наши гудки. На женщинах были узнаваемые пурпурно-зелено-золотистые сари, на мужчинах — лохмотья.
— У них у всех есть право голоса.
Взглянув на сикха, я заметил, что он взбешен как никогда. Он словно ушел в себя, его губы молча шевелились. На каком языке он говорит? Может быть, он читает молитву или заклинание? Меня снова начала охватывать истерика, как тогда в поезде. Но теперь я ощущал, что на мне лежит двойная ответственность. Пищей для злости сикха служило все, что он видел, и мне очень хотелось, чтобы земля и люди поскорее переменились. Сикх продолжал шевелить губами. Тогда против его заклинаний я попробовал пустить в ход другие, свои. Я чувствовал приближение беды; я выбросил из головы доводы разума. Я старался усилием воли передать компенсирующую любовь каждому исхудалому человеческому существу, какое видел у дороги. Но получалось у меня плохо, я сам это чувствовал. Я уже заражался яростью и презрением от человека, сидевшего рядом со мной. Любовь незаметно превратилась в истерию на грани самоистязания: мне уже хотелось видеть все более ужасающий упадок, все новые лохмотья и грязь, еще более костлявых, высохших и безобразных, еще более изуродованных людей. Мне хотелось расширить границы собственного «я», увидеть предельную степень людского вырождения, увидеть все это тотчас же. Для меня это означало конец, личное поражение; уже испытывая все эти желания, я знал наперед, что никогда не смою пятно такого позорного наваждения.
На основании высокого белого кульверта статуей застыл человек. Вокруг его костлявых, тощих и хрупких, как обугленные палки, рук и ног колыхались лохмотья.
— Ха! Поглядите-ка на эту обезьяну. — Смешок, прорвавшийся сквозь голос сикха, мгновенно сменился мукой.
— Боже? И этомы называем человеком? Даже скотина, если ей нужно выжить… даже скотина. — Он никак не мог подобрать слов. — Даже скотина. Человек? А чем — чем обладает вот это? Думаете, у него хотя бы инстинкт имеется? Чтобы подсказать ему: пора поесть?
Он реагировал вместо меня, как и тогда в поезде. Но теперь-то я хорошо понимал собственную истерию. Слова эти были его — не мои. И они развеяли чары.
Крестьяне, деревья и деревни — всё исчезало в клубах пыли, которую поднимала наша машина.
Иногда кажется, что нашей глупости и нерешительности, как и нашей нечестности, нет предела. Наше знакомство должно было закончиться, когда закончилась эта поездка. Объяснение было бы болезненным. Но его можно было и избежать. Я бы мог перебраться в другую гостиницу; я мог бы просто тихо смыться. Именно это подсказывал мне инстинкт. Но в тот же вечер мы пили вместе. Крестьяне и пыль, черные и белые
боги, арии и дравиды — все это было позабыто. Та истерика на дороге родилась из ощущения безымянной опасности, и, возможно, виной тому была жара или мое крайнее утомление. Тяжелое индийское пиво ударяло в голову, и мы снова говорили о Лондоне, о кофейнях и «забавном коротышке».Сумерки превратились в ночь. Теперь нас было трое за столом, заставленным стаканами. К нам присоединился англичанин — торгаш средних лет, толстый и краснолицый. Произношение у него было северное. Уйдя в пьяное молчание, я отметил, что разговор перешел на сикхскую историю и воинскую славу сикхов. Вначале англичанин иронизировал, но потом его улыбка застыла. Я слушал. Сикх говорил об упадке, который переживали сикхи после владычества Ранджита Сингха, о беде, которая пришла к ним с Разделом. Но говорил он и о мести сикхов в 1947 году, о сикхском насилии. Отчасти, догадывался я, рассказы об этих жестокостях адресовались мне: мы затронули эту тему еще во время поездки, возвращаясь в город. Его доводы были слишком просчитанными; они оставили меня равнодушным.
Ужинать — нам захотелось ужинать; и вот мы уже ехали в ресторан (без англичанина).
В ресторане было очень светло.
— Они на меня глазеют!
В ресторане было светло и шумно — множество людей за множеством столов.
— Они на меня глазеют.
Мы оказались в заполненном людьми углу.
Я уселся.
Шлеп!
— Эти чертовы дравиды глазеют на меня.
Мужчина за соседним столиком оказался на полу. Он лежал на спине, а голова его оказалась на сиденье пустого стула. Его глаза были полны ужаса, а руки сцеплены в жесте приветствия и мольбы.
— Сардарджи! [77] — воскликнул он, все еще лежа на полу.
— Глазеешь тут на меня. Дрянь южно-индийская!
— Сардарджи! Мой друг сказал: «Гляди, сардарджи». И я оглянулся посмотреть. Я не южный индиец. Я пенджабец. Как и вы.
— Дрянь.
Я всегда боялся, что произойдет нечто подобное. Именно это уловило мое чутье, как только я увидел его тогда в поезде: некоторые люди излучают угрозу насилия, и они опасны для тех, кто боится насилия. Мы познакомились — и неизбежно произошла переоценка. Однако за всей ошибочностью и неловкостью наших отношений всегда скрывалась моя изначальная тревога. И этот момент, когда меня охватил страх и отвращение к себе, стал ее логичным продолжением. В то же время, этого момента я давно уже ждал. Я покинул ресторан и попросил рикшу отвезти меня в гостиницу. Весь город, все его улицы, где сейчас воцарилась тишина, были с самого начала окрашены для меня общением с сикхом; я оценивал его — будь то с презрением или вымученной любовью — в соответствии с понятиями его специфического расизма. И теперь мысль об этом вызывала во мне такую же тошноту, как и насилие, свидетелем которого я только что стал.
77
Сардар — почтительное обращение к сикху, особенно незнакомому; — джи — суффикс, выражающий уважение.
Я велел рикше развернуться и поехать обратно к ресторану. Сикха уже след простыл. Зато тот пенджабец — с бешеными от унижения и злости глазами — сидел возле кассового прилавка в группе людей, по-видимому, знавших его.
— Я убью твоего приятеля, — прокричал он мне. — Я завтра же убью этого сикха.
— Никого вы не убьете.
— Я убью его. И тебя тоже убью.
Я вернулся в гостиницу. Зазвонил телефон.
— Привет, паршивец.
— Привет.
— Значит, ты меня бросил, когда я попал в небольшую передрягу. И ты еще называешь себя другом! Знаешь, что я о тебе думаю? Ты — грязная южно-индийская свинья. Не засыпай. Я сейчас поднимусь и вдарю тебе как следует.
Он, наверное, находился неподалеку, потому что появился уже через несколько минут: дважды постучал в дверь, преувеличенно поклонился и театральной походкой вошел в комнату. Мы оба уже заметно протрезвели, но наш разговор пьяно и фальшиво качался туда-сюда — от примирения до взаимных обвинений. В любой момент мы могли или снова сделаться друзьями, или решить больше не видеться; снова и снова, когда мы уже кренились в сторону одной из этих возможностей, один из нас делал исправительный нажим в обратном направлении… Мы все еще испытывали интерес друг к другу. Мы пили кофе; наш разговор продолжал качаться туда-сюда еще более фальшиво; и в конце концов даже остатки интереса утонили в словах.