Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тиберий: третий Цезарь, второй Август…
Шрифт:

Приятное путешествие Германика по Египту, однако, вскоре было прервано посланием Тиберия, для наместника всех заморских провинций огорчительным. Принцепс выразил крайнее неудовольствие визитом племянника в Египет. Дело было в том, что со времени Августа Египет был сугубо императорской провинцией, куда только сам принцепс назначал администрацию. Посещать знатным римлянам эту провинцию можно было только с прямого разрешения правящего императора. «Ибо Август, наряду с прочими тайными распоряжениями во время своего правления, запретил сенаторам и виднейшим из всадников приезжать в Египет без его разрешения, преградил в него доступ, дабы кто-нибудь, захватив эту провинцию и ключи к ней на суше и на море и удерживая ее любыми ничтожно малыми силами против скромного войска, не обрек Италию голоду».{365}

Знал ли Германик об этом распоряжении Августа, сохранявшем свою силу и при Тиберий? Тацит ставил запрет сенаторам и виднейшим всадникам посещать Египет в один ряд с прочими тайными распоряжениями основателя принципата. Если Тиберий ранее не познакомил

приемного сына с его содержанием, то Германик мог и не знать о недопустимости для него своевольного приезда в Александрию. С другой стороны, поскольку Тиберий обрушился на Германика за его поездку в императорскую провинцию суровейшим образом,{366} то он, значит, был убежден в осведомленности Германика. Кроме того сам статус Германика предполагал знакомство с такого рода положениями, когда он стал по сути вторым лицом в империи. Так что у Тиберия был повод для негодования, тем более, что Германику не составляло бы большого труда сделать предварительный запрос в Рим с пояснением необходимости своей поездки в Египет. В этом случае разрешение Тиберия не заставило бы себя ждать. Наконец, если бы дело представлялось настолько уж безотлагательным, то можно было бы сообщить в Рим о своем прибытии в Александрию с указанием его причины и испросить императорского соизволения пусть и задним числом. Германик же принцепса просто проигнорировал. Что должен был по этому случаю думать Тиберий? Исходить из забывчивости или же из крайнего простодушия приемного сына? И то, и другое крайне сомнительно. А восторг александрийцев в связи с приездом в их город внука Антония совсем уж не должен был доставить удовольствия Тиберию. Германик, правда, упрекнул александрийцев за выкрикивание ему и Агриппине приветствий с титулатурой, полагавшихся только самому Тиберию и Ливии{367}, но ведь приветствия-то от этого не стали менее неприятными для правящего императора! Тем не менее Тиберий не делает из случившегося публичного скандала, не затевает дела против чрезмерно популярного и регулярно напрашивающегося на проявления народных восторгов племянника — приемного сына, но открыто и прямо выговаривает ему на совершенно законном основании, указывая на действительное нарушение установленных правил. Занятно, что при этом Тиберий заодно слегка попенял Германику за его увлечение эллинским образом жизни. Да, на Родосе и сам он сменил тогу на хламиду, но по оставлении трибунских полномочий, став лицом неофициальным, ссыльным, по сути. Германик же лицо самое что ни на есть официальное и потому непорядки в одежде ему воспрещены, ибо он в Александрии, если уж так получилось, римскую власть и особу принцепса представляет.

К чести Германика, он воспринял справедливый гнев Тиберия смиренно. Император был удовлетворен, конфликт был исчерпан. Германику предстояло теперь возвращение в Сирию и исполнение прежних высоких полномочий, коих никто его не лишал.

Еще по дороге в Сирию на обратном пути из Египта Германик узнает удивительную и крайне оскорбительную для себя новость: Пизон все его распоряжения, касавшиеся войска и городов, либо отменил, либо заменил на противоположные. Легат Сирии повел себя так, как будто Германик, отправившись в Египет, Сирию покинул навсегда. Возможно, на это он и расчитывал, но Германик вернулся и вернулся еще в большей силе, поскольку его отношения с Тиберием после случившегося недоразумения только укрепились. Германик, поняв дело, обрушивает на зарвавшегося, по его мнению, легата тяжкие упреки. Пизон отвечает ожесточенными выпадами. В итоге система сдержек и противовесов дала сбой: она просто распалась. Оказалось, что на римском Востоке два наместника, принципиально не желающих сотрудничать. Двоевластие не могло быть терпимым, а значит, кто-то должен был уйти.

На уход решился Пизон. Случай сам по себе уже беспрецедентный. Никто его поста римского легата в Сирии не лишал, командования легионами он не сдавал и потому никак не мог в Риме надеяться на понимание ни императора, ни сената. И вновь возникает сакраментальный вопрос: на что же надеялся, на что же рассчитывал Пизон, так вопиюще нарушая порядок? Легат не имел права сам оставлять провинцию и должен был нести за свой проступок суровое наказание. Гней Кальпурний Пизон — человек далеко не юный, в делах государственных сведущий, не мог быть настолько легкомысленен! Невольно приходиться предполагать, что он надеялся обрести в Риме чье-то высокое заступничество. А чье заступничество могло хоть как-то повлиять на Тиберия? Только заступничество Ливии, ничье больше.

Объявленный отъезд Пизона, однако, неожиданно задержался. Стало известно о внезапной болезни Германика. Вскоре, правда, сообщили о происшедшем счастливом повороте болезни. Германик пошел на поправку. Антиохийцы, успевшие полюбить Германика — воистину у него был великий дар народную любовь завоевывать, — решили отметить выздоровление молодого Цезаря праздничным жертвоприношением в благодарность богам, коих о здравии Германика они так молили. Пизон, узнав о готовящейся гекатомбе — праздничном жертвоприношении множества животных, — пришел в крайнее негодование. Поскольку, находясь в Антиохии, он продолжал быть наместником, то властью своей он приказал ликторам своим незамедлительно разогнать и ликующую толпу, собравшуюся на гекатомбу, и самих животных, на заклание на ней обреченных. Животные, спасенные от убоя, могли бы ответствовать легату Сирии благодарственным мычанием, если бы осознали суть происшедшего, а вот антиохийцы оказались огорчены случившимся разгоном и только еще больше прониклись любовью к несчастному Германику. Болезнь его, кстати, возобновилась и на сей раз казалась много опасней.

«Свирепую силу

недуга усугубляла уверенность Германика в том, что он отравлен Пизоном: и действительно, в доме Германика не раз находили на полу и на стенах извлеченные из могил остатки человеческих трупов, начертанные на свинцовых табличках заговоры и заклятия и тут же — имя Германика, полуобгоревший прах, сочившийся гноем, и другие орудия ведовства, посредством которых, как считают, души людские препоручаются богам преисподней. И тех, кто приходил от Пизона, обвиняли в том, что они являются лишь затем, чтобы выведать, стало ли Германику хуже».{368}

Можно понять причины уверенности Германика в отравлении, ибо внезапная, непонятная по происхождению болезнь, быстро принимающая роковой характер подобные мысли неизбежно порождала. Ведь он находился в цвете лет, ранее на здоровье никогда не сетовал… И вдруг болезнь, причем болезнь смертельная. Но какие доказательства отравления можно воспринимать всерьез, кроме убежденности самого смертельно больного человека? Приводимые Тацитом доказательства чьего-то колдовства просто анекдотичны и как раз свидетельствуют об обратном. Тому, кто прибегает к надежному яду, незачем подбрасывать в дом жертвы орудия ведовства. И наоборот. Полагать, что люди Пизона соединили в деле истребления ненавистного Германика и колдовство, и яд, совсем уж нелепо. Пизон, к его чести, своего отношения к Германику не скрывал. Он прямо говорил, «что ему придется иметь врагом или отца, или сына, словно иного выхода не было»{369}. Причины столь жесткого выбора легат Сирии не пояснял, но вражду к сыну, Германику, он никогда не скрывал. Неясно, правда, на что он при этом надеялся со стороны отца, Тиберия.

Пока неведомая болезнь добивала Германика, Пизон находился в Селевкии, ожидая исхода. Германик же, ощущая близость кончины, убежденный в виновности ненавистного ему легата и его супруги, оставил предсмертное письмо, в котором прямо обвинил Пизона и Планцину в своей гибели. Об этом он просил своих друзей, которым было передано это прощальное письмо, известить Тиберия и Друза, «отца и брата». Смысл обращения предельно понятен: вот мои убийцы, уготовьте им достойную кару. Передав друзьям письмо, он обратился к Агриппине с мольбой, «чтобы она, чтя его память и ради общих их детей, смирила свою заносчивость, склонилась перед злобной судьбой и, вернувшись в Рим, не раздражала более сильных, соревнуясь с ними в могуществе».{370}

Последняя мольба Германика должна была убедить его супругу не возбуждать к себе неприязни Тиберия и Ливии Августы, коих ее неукротимое честолюбие не раз уже крайне раздразнило. Агриппине следовало учесть предсмертную просьбу мужа.

«Немного спустя он угасает, и вся провинция и живущие по соседству народы погружаются в великую скорбь. Оплакивали его и чужеземные племена и цари: так ласков был он с союзниками, так мягок с врагами; и внешность, и речь его одинаково внушали к нему глубокое уважение и, хотя он неизменно держался величаво и сдержанно, как подобало его высокому сану, он был чужд недоброжелательства и надменности.

Похоронам Германика — без изображений предков, без всякой пышности — придала торжественность его слава и память о его добродетелях. Иные, вспоминая о его красоте, возрасте и обстоятельствах смерти и, наконец, также о том, что он умер поблизости от тех мест, где окончилась жизнь Александра Великого, сравнивали их судьбы. Ибо и тот, и другой, отличаясь благородной внешностью и знатностью рода, прожили немногим больше тридцати лет, погибли среди чужих племен от коварства своих приближенных; но Германик был мягок с друзьями, умерен в наслаждениях, женат единственный раз и имел от этого брака законных детей; а воинственностью он не уступал Александру, хотя и не обладал безрассудной отвагою, и ему помешали поработить Германию, которую он разгромил в стольких победоносных сражениях. Будь он самодержавным вершителем государственных дел, располагай царскими правами и титулом, он настолько быстрее, чем Александр, добился бы воинской славы, насколько превосходил его милосердием, воздержанностью и другими добрыми качествами. Перед сожжением обнаженное тело Германика было выставлено на форуме антиохийцев, где его и предали огню; проступили ли на нем признаки отравления ядом, осталось невыясненным, — ибо всякий, смотря по тому, скорбел ли он о Германике, питал против Пизона предвзятое подозрение, или, напротив, был привержен Пизону, толковал об этом по-разному».{371}

Это панегиристическое описание действительных и мнимых добродетелей Германика Тацитом вызвало в XX в. крайне резкий комментарий британского историка, с каковым трудно не согласиться: «Рассказ Тацита о смерти Германика, включающий последние слова умирающего и патетический призыв к справедливости, не может убедить никого, старше двенадцати лет. Тацит не присутствовал при этом событии. Все, что он рассказывает, он приписывает авторам, которые нам не известны и на сведения которых нельзя полагаться, мы можем судить обо всем лишь по косвенным свидетельствам. Судя по всему, его главы 70-72 списаны с какого-то политического памфлета весьма сомнительной природы, направленного против Тиберия. Подобный трактат, написанный в наши дни, привел бы автора на скамью подсудимых. В нем не содержится ни единого определенного утверждения или прямого факта, он сочинен целиком на пафосе и косвенных намеках, очевидно, для читателей, которым не нужны доказательства… Замечания в начале 73-й главы, сравнивающие Германика с Александром Великим (Македонским), — неприкрытое бесстыдство. Во второй половине текста Тацит возвращается к нормальному стилю, говоря о том, что «труп не имел признаков отравления».{372}

Поделиться с друзьями: