Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тициан Табидзе: жизнь и поэзия
Шрифт:

«Стихи я зову лавиной, что увлечет с собой и заживо схоронит», — писал Тициан в стихотворении, тогда ещё не переведенном; в этом была неожиданная перекличка, и пастернаковский Демон мог показаться Тициану воплощением стихии стиха. Грузия здесь была уже поэтична и зрима — увидена в точных скупых деталях: в синеве ледников и в кривляющейся тени лампады, в голосе зурны… Эти звуки, впервые услышанные Пастернаком в городских буднях Тифлиса, оказывается, давно звучали в его стихах: «Преследующая по пятам и везде настигающая дробь бубна, отбивающего ритмы лезгинки. Козлиное блеяние волынки и каких-то других инструментов».

Воспитанный русской поэтической культурой XIX века, посвятивший Лермонтову написанную летом 1917 года книгу стихов «Сестра моя жизнь», которую открывает стихотворение «Памяти Демона», Борис Пастернак внутренне был готов

к тому, чтобы принять как откровение открывшийся ему в этой неожиданной дружбе с поэтами Грузии Кавказ. Во всей его буднично поэтической новизне. В живописности откровенной уличной жизни. В полной «мистики и мессианизма символике» народных преданий. В стране, где каждый — по натуре поэт, и вместе с тем — высокая культура передовой части общества, интенсивная умственная жизнь.

Очарование города…

Пастернак обо всем этом после напишет, когда улягутся первые впечатления — лягут на дно души кристаллы поэтических истин. Грузия в той неожиданной прелести первого знакомства встанет в его стихах 1936 года (циклы «Художник» и «Путевые записки»), где избитым пошлостям обывательских разговоров о «пышном и бедном Юге» противостанет «сырая прелесть мира», не вынесенная на суд поверхностных наблюдателей. Это будут стихи о непосредственности жизненных связей, о цветах и запахах земли, о Тифлисе, о людях, живущих в этом городе, и о себе — о том, что делает истинной связь поэта с живущими на земле: о духовном слиянии поэта с народом.

Но сначала, по горячим следам, он создаст лирическую поэму «Волны», которая открывает книгу стихов, названную символически — «Второе рождение».

Здесь Кавказ — романтическое, восторженное виденье, возникшее как странная реальность в противовес неспокойному мраку московских заснеженных переулков и трепету «подследственных осин».

Если Москва — «каждодневная упряжь», то Кавказ — поэтический пир, торжество природной и словесной материи, взлет души. «Волны» — поэтический дневник личного знакомства с Кавказом, почти исповедь:

Здесь будет все: пережитое И то, чем я еще живу, Мои стремленья и устои И виденное наяву…

Здесь впечатления буйно перемешались и еще не поддаются логическому членению. Природа Кавказа и новые духовные связи (сообщающиеся сосуды человеческих душ) создают удивительный поэтический синтез. В образной структуре «Волн» отпечатались вперемешку следы застольных тостов и задушевных бесед; поездки на Черноморское побережье и в Кахетию — в Кобулети; взгляд на Алазанскую долину, на чернеющие вдали отроги дагестанских гор, рассказ Тициана о давних лезгинских набегах, а также — о русском военном действе (он тогда много думал об историческом романе), о покорении непокорных кавказских племен; о странной войне, в которой смешались жестокость и тупость завоевателей с ревностью и любовью. О Кавказе — ссылке для опальных поэтов России. О великолепной прозе «Хаджи-Мурата», которого переводил на грузинский язык Тициан, переживая при этом неизъяснимое чувство восторга и веру в волшебство, в магию слова, в возможность свершенья всего земного в пределах земных…

Здесь будет спор живых достоинств, И их борьба, и их закат… —

обещал Пастернак. Его пронзила «сверхъестественная зрячесть» огромного и голого пляжа в Кобулетах, объявшего — «как поэт в работе» — необъятное… Поэт — всевидящ; он вбирает в стих безмерно отовсюду. Из того, чем в эти годы жил Тициан Табидзе, в лирической поэме Пастернака отпечаталось самое главное — о чем, видимо, шли серьезные разговоры: большое раздумье о сближении России с Кавказом — и об этой странной войне, и об этой странной любви. Не тем же ли «странным» духом проникнуто в «Волнах» и описание кавказского затянувшегося рассвета:

Верст за шесть чувствовалась тяжесть Обвившей выси темноты, Хоть некоторые, куражась, Старались скинуть хомуты. Каким-то сном несло оттуда. Как в печку вмазанный казан, Горшком отравленного
блюда
Внутри дымился Дагестан.
Он к нам катил свои вершины И, черный сверху до подошв, Так и рвался принять машину Не в лязг кинжалов, так под дождь.

Пастернаковский образ вбирает и краски окружающего реального бытия, и следы раздумий — впечатления и логические детали. Но необычен для него «быт», выступающий в роли поэтического истока. Тяжесть идущих из-за Владикавказа туч имеет войсковую поступь, а горы, вырываясь из-за подвижных туч, «куражатся», стараясь «скинуть хомуты», как лермонтовские абреки; «вмазанный в печку казан» — деталь аульского быта; и вот уже дымящийся «горшком отравленного блюда» Дагестан напоминает про его былую несломленность, непокорность.

Проглянувшие в образе тучи дымящиеся кадры «священной» войны Шамиля с ее лязгом кинжалов-молний — лики давнего прошлого — отзвук сегодняшних разговоров. А угроза дождя и «машина» — как ближний план в этом горном пейзаже, который нарисован словами, сохранившими вкус и запах истории.

В горах заваривалась каша. За исполином исполин, Один другого злей и краше, Спирали выход из долин.

И горы тут — немирные джигиты Шамиля.

Пейзаж активен. Даже лес — бежал, «как повести развитье», при этом «сознавал свой интерес». И все вполне реально, зримо — никаких метафорических загадок: они же ехали в машине — лес «бежал» навстречу; но при этом он был «отчетом поколений, служивших за сто лет до нас» — это мимо бежавший лес!

Не живших — «служивших» на Кавказе поколений.

Почти толстовская картина рисуется в пейзаже Пастернака; армейский кавказский быт середины прошлого века.

И даже тот еще Кавказ, что еще до Толстого принимал декабристов и Лермонтова: сложившийся, ставший привычным армейский кавказский быт:

Шли дни, шли тучи, били зорю, Седлали, повскакавши с тахт, И — в горы рощами предгорья И вон из рощ, как этот тракт. И сотни новых вслед за теми, Тьмы крепостных и тьмы служак, Тьмы ссыльных — имена и семьи, За родом род, за шагом шаг…

Так оно и было — в дорожных рассказах новых друзей. Ведь это же описание поездки в машине по Военно-Грузинской дороге с друзьями. Здесь — только пейзаж, но здесь и суть разговоров в машине: история покоренья Кавказа. Тициан Табидзе был потрясен гражданским мужеством Льва Толстого — его рассказом о кавказской военной страде. Поэзия русская шла на Кавказ по тем же дорогам. И поэты слагали головы в той непонятной войне, о которой они же писали романтические повести и стихи, восхищаясь «вольным Кавказом»:

И в неизбывное насилье Колонны, шедшие извне, На той войне черту вносили, Не виданную на войне. Чем движим был поток их? Тем ли, Что кто-то посылал их в бой? Или, влюбляясь в эту землю, Он дальше влекся сам собой?

Поэма Пастернака, похоже, следует путем «Хаджи-Мурата», действие которого то переносится в Петербург — чиновную столицу, то снова возвращается на горную стезю:

Страны не знали в Петербурге, И злясь, как на сноху свекровь, Жалели сына в глупой бурке За чертову его любовь. Она вселяла гнев в отчизне, Как ревность в матери, — но тут Овладевали ей, как жизнью, Или как женщину берут…
Поделиться с друзьями: