Тициан Табидзе: жизнь и поэзия
Шрифт:
Ошибка памяти: в тот вечер они никуда не уехали. И потом еще — месяца полтора. Серго Орджоникидзе умер 18 февраля, 20-го были похороны. Готовился IV Всесоюзный писательский пленум с очень важной повесткой дня.
На пленуме выступил Паоло Яшвили, который был теперь Павле Яшвили (так назвал его Сталин во время какой-то встречи; говорят, что во время маленького домашнего банкета у Сталина он был тамадой и сидел с хозяином рядом). На пленуме Яшвили трудно было узнать: седой, постаревший (ему и сорока трех еще не было), с очень грустными глазами, Павле Яшвили говорил о бдительности: было заметно, как трудно ему выговорить некоторые имена. В его речи не было обычного блеска, легкости, остроумия. «Я хочу предостеречь молодежь от наших ошибок, — говорил он твердым и глуховатым
Паоло уехал из Москвы, как только закончился пленум.
Тициан уехать не мог: на 4 марта был назначен его творческий вечер в Москве.
В. В. Гольцев на этом вечере сделал подробный доклад о поэтической эволюции Тициана Табидзе — от символизма до наших дней. Неприятно поражали в докладе знакомые с рапповских времен, хотя и благожелательным тоном высказанные упреки: в декадентстве, в оторванности от жизни. Казалось: он «ради пользы» жертвует лучшим, что есть у Табидзе. О переведенных Пастернаком шедеврах «Не я пишу стихи…» и «Иду со стороны черкесской…» В. В. Гольцев сказал: «В них найдете остатки декадентских представлений о назначении поэта, о его роковой трагической судьбе». Гольцев хвалил «Рион-порт»; в стихах об Армении с горечью отмечал «старые образы», хотя тоже хвалил; выделил стихи о Тельмане, о Маяковском, о Долорес Ибаррури…
Тициан себя чувствовал сильно уставшим. Когда ему предоставили слово, заговорил с трудом: о дружбе народов, о Пушкинском юбилее, о поездках русских писателей в Грузию, об издании антологии грузинской поэзии, — казалось, он, совсем не заботясь о связи, нанизывает слова. Лишь один раз, мимоходом, он коснулся собственной биографии — назвал ее «заманчивой»: горделиво перечислил имена русских и французских поэтов, которых считал своими учителями («наша школа символистов имела кое-какие заслуги»).
Паоло высказался об этом на пленуме: о связи декадентства с богемой, которая всегда уводит к врагам — к отказу от «высших идеалов».
«Когда я говорю о гражданской честности, о гражданской морали, — сказал Паоло, — то я имею в виду, что наше поколение, которое в прошлом было заражено декадентским грибком, должно круто осудить все рецидивы мелкобуржуазной декадентской жизни, от которых мы не совсем избавились, должны следовать примеру тех писателей, которые начали свою жизнь в колыбели Октябрьской революции».
Тициан тоже говорил об октябрьском «втором рождении». «Я не могу сказать, — признавался он, — что можно это все пережить моментально. Тот, кто очень быстро освобождается от ошибок, все же грешит иногда. Переживания эти должны оставить следы, и следы эти остались…»
Он вспомнил Пушкина, Льва Толстого — их «гражданскую честность».
На вечере Тициана Табидзе чествовали присутствовавших на нем испанских писателей Рафаэля Альберти и Марию Тересу Леон. Говорили о борьбе республиканской Испании против фашизма…
К мыслям о Пушкине и Толстом Тициан вернулся на ленинградском вечере, который состоялся 21 марта 1937 года, под председательством Николая Тихонова.
В Ленинграде был довольно острый разговор о стихах Табидзе, об их гражданственности — даже в «халдейские» времена.
Здесь Тициан подробней сказал о том, что его волновало.
Необычно молчаливый, сдержанный в течение всего вечера, он вдруг оживился — когда заговорил о грузинской поэзии, о ее народных истоках. О Ленинграде: тут ходил Пушкин, тут ходил Блок, тут учился Александр Чавчавадзе, поднявший в Грузии знамя романтизма. Илья Чавчавадзе и Акакий Церетели тоже учились здесь. И Важа Пшавела. «Это все показывает, насколько мы связаны с Ленинградом и насколько каждый из нас чувствует наследие русской культуры». Именно здесь, в Ленинграде, у Тициана Табидзе вдруг возникла потребность «говорить самокритически о своих сложных путях».
Выступивший на ленинградском вечере Тициана Табидзе Тихонов назвал его одним из самых настоящих,
подлинных и замечательных поэтов, в творчестве которого чувствуется размах поэтической работы — «ощущение очень больших пространств». Тихонов подчеркнул колоссальнейшую искренность и поэтическую свободу, бросающиеся в глаза в лирике Табидзе, присущее ему чувство родины, места, родной природы, какое редко можно встретить в творчестве современных поэтов.Юрий Тынянов особенно подчеркнул близость Табидзе к русской литературе, которую поэт отлично знал и любил. Особенно к Пушкину, в котором Табидзе видел «общую для всех народов Союза гордость»; Тынянов говорил об историзме поэтического сознания Табидзе…
А в Тбилиси шло ответственное обсуждение современных проблем грузинской литературы и искусства: снова назывались имена и к ним добавлялись другие — тех, кому бы следовало «пересмотреть свои связи»: в числе их замаячило имя Павле Яшвили, «которому уже 40 лет, пора взяться за ум».
…Как орлы, нависли циферблаты; Падали часы, как медный груз…«Его поэзия строится на точных данных и свидетельствах ощущения», — писал Пастернак о Паоло Яшвили.
…Не бойся сплетен. Хуже — тишина, Когда, украдкой пробираясь с улиц, Она страшит, как близкая война И как свинец в стволе зажатой пули…Он был воплощением мужественной красоты человека. Невероятным для всех присутствующих показалось сказанное однажды Андреем Белым — в дружеской застольной беседе, очень отвлеченной, философской, почти заумной: «В душе Паоло — трус». Никто даже не оскорбился: мистика! Только дом и все, что в нем было, вздрогнуло, как при землетрясении, — то ли земля содрогнулась, то ли взорвались пороховые погреба в Дидубе.
В тот свой последний год он часто заходил в один старый дом, к старым своим друзьям, становился спиною к черной узкой голландской печке и рассказывал. Хозяйка дома смотрела ему в лицо и молчала, а он говорил, говорил и таким был, каким он хотел быть.
Однажды он пришел домой и увидел свою квартиру, перевернутую вверх дном. Он долго молча метался, выбежав на балкон…
«Мы не имеем понятия о сердечном терзании, предшествующем самоубийству», — пишет Борис Пастернак.
«Мне кажется, — пишет он, — Паоло Яшвили уже ничего не понимал… И ночью глядел на спящую дочь и воображал, что больше не достоин глядеть на нее, а утром пошел к товарищам и дробью из двух стволов разнес себе череп».
Прежде чем выйти из дома, он позвонил самым близким своим друзьям, чтобы услышать голос и проститься мысленно, если ничего нельзя объяснить. Позвонил Тициану. Тициана не было дома. Попросил Нину, чтоб не пускала его на собрание, — было поздно, Тициан пошел туда. Путанно он пытался что-то ей рассказать, — она ничего не поняла, рассердилась и повесила трубку. Он позвонил еще раз и поговорил с Нитой, дочерью Тициана. Когда он шел на собрание мимо дома тех старых друзей, на плече у него висело охотничье ружье («Взял только что из ремонта», — объяснял он всем) [28] , ему навстречу выбежала собака. Гарольд. Они много раз вместе охотились, а Паоло любил собак, и тоскующий по хозяину, осиротевший Гарольд бросился к Паоло. Паоло шел не один, но тот, кто с ним шел, отвернулся: Паоло плакал. Он встал на колени перед собакой, и целовал ее, и плакал. Потом Паоло завел Гарольда в комнату, запер дверь и пошел, но собака вырвалась и догнала его. Он три раза с ней возвращался, а потом постучал к соседям и попросил подержать Гарольда.
28
Ружье П. Яшвили принес во Дворец писателей заранее. — Прим. ред.