Тигр в камышах
Шрифт:
Похоже, я напрягался зря. Паренек, одетый шоффэром, шел по платформе. Выняв руку из кармана, я щепотью поднес ее к шляпе в приветственном жесте.
Ханжин приветливо помахал шоффэру, с легкостью переходя на сленг механистов-«клепальщиков»:
— Стима риветхедам! Парень, в вашем городе найдется, где загрузить топки лютым угольком?
Юный шоффэр останавливился и поднял гогглы на высокий лоб. Я едва сдержал возглас удивления. Перед нами дама. Она очень хороша собой, но в лице, почти не тронутом косметикой — ни кровинки. Веки ее покраснели, под глазами глубокие тени, как бывает у людей страдающих долговременной бессонницей. Она будто героиня репродукции Фрагонара, выцветшей почти до полной потери цвета.
— Господа, вы, должно быть, Ханжин и Брянцев? — сказала дама. Голос ее мелодичен, но
— К вашим услугам.
Ханжин с достоинством наклонил голову; я приподнял шляпу.
— Я — Анна Усинская. Это я вызвала вас.
— Прошу извинить, — сказал я. — Ваш наряд ввел нас в некоторое заблуждение.
— А, вы про этот маскарад, — она едва раздвинула в улыбке побледневшие губы. — Я закончила в губернии водительские курсы. Знаю, столичных жителей сложно шокировать. Но у нас женщина за рулем стимходки всякий раз привлекает излишнее внимание. Кстати, — она кивнула Ханжину, — я на малом ходу скриплю по механке.
— Выхлопнулось без копоти, госпожа Усинская! — признал Ханжин, поправляя очки.
Собирание и систематизация разнообразных профжаргонов и сленгов интересуют сыщика столь же сильно, как графология или судебная антропология. Он рад любому поводу попрактиковаться и рад встретить человека, способного оценить его владение предметом.
— Вы, наверное, проголодались, господа, — сказала Усинская. Я бросил взгляд на моментально воспрянувшего духом Ханжина. — Пожалуй, я отвезу вас в ресторацию, «Полдень Филиппа».
…Мы едем на стимходке с откинутым верхом прочь от станции, навстречу городку Смуров. Усинская ведет аппарат уверенно, небрежно контролируя рукоять поворота левой рукой. Дорога, которую в здешних местах называют умилительным словом «шасейка», то режет ножом аппетитные ломти спелых нив, то петляет в чаще угрюмых вековых древ, с которых вот-вот, кажется, спрыгнет Соловей-Разбойник вкупе с Робин Гудом… Дождь, уверенно обещанный скопившимися ранее тучами, так и не разразился. Истомившиеся тяжелые колосья ржи устало клонились долу на полях. Подивившись тому, что сорняков на делянках видно не было, я внезапно подумал, что сейчас не время для спелых хлебов; что-то не совсем складывалось в окружающем пейзаже, и я хотел было спросить прелестницу-мещанку о резоне для здешнего раннего урожая, но раздумал. Повод для молчания давал оглушительный треск и кашель двигателя, а также густые клубы пара, норовящие набиться в ноздри и глотку. Дабы предотвратить удушение — каким бы кажущимся оно ни было — мы прикрыли лица шейными платками, завязанными на затылке. Но, похоже, Усинской эта феерия дыма и пара вместе с какофонией звуков очень нравилась: в моменты, когда она поворачивала голову к нам, я видел, как широко открывались трепетные ее ноздри, сладостно втягивающие газообразную отраву из воздуха, а глаза слегка подкатывались кверху, выражая высшую степень экстаза.
Ханжин нетерпелив. Я знаю его несносные манеры и поэтому сижу молча. Перекрикивая адское моторное создание, он пытается говорить с госпожой Усинской. Это дается ему нелегко. Неловко переламываясь через лежащий на его коленях саквояж, он что-то кричит в затылок девушке, но я не могу понять, что именно. Ловя отдельные слова, я в целом понимаю, о чем Ханжин пытается расспросить тугой узел волос под кожаной фуражкой.
Они говорят о ее брате, Мстиславе Усинском. Таких, как он, по Ханжину, у нас в столице кличут «региональным заправилой» (странное словосочетание, доложу вам я).
Впрочем, Усинский, судя по всему, личность гораздо более сложная, чем может показаться на первый взгляд. Человек широких взглядов и большой космополит, он владеет Смуровской водяной мельницей, возраст которой близится к четырем векам.
Ханжин не подает виду, что он знает о мельнице, Смурове и Усинском куда больше, чем это представляется Анне.
Подобно тому, как вся жизнь Империи коловращается вокруг бюрократических институтов и правящей Династии, ось этой мельницы пронизывает самоё суть Смурова — от снабжения энергией до невероятного количества «забобонов и нисенитниц», суеверий и вздоров (местные словечки густо пересыпают и без того мусорно-насыщенную
риветхэдовским жаргоном речь Усинской; моментами она забывается, и правильные, округлые обороты институтки Смольнинского Лицея рвут кружево сленга), от кристально чистой, здоровой воды до развития экономики механизмов, о которых наш шоффэр говорит с особым жаром. Огромная масса всяких колесно-механических штуковин, за счет которых растет благосостояние города, зависит от бесперебойной работы мельницы Усинского, поясняет она.Мои спутники тщатся поддерживать беседу, а стимходка, тарахтя и плюясь серым паром, держит путь через Смуровские предместья. Мимо нас плывет тот самый пейзаж, что не может не греть душу утомленного странника, пред чьим взором представали выжженные солнцем африканские саванны и душные влажные джунгли, унылый океанический простор и каменистые зазубренные скалы чужих берегов.
Наконец, мы въезжаем в Смуров. Я утомлен, голова раскалывется от шума и горечи паро-дыма. То ли чудится мне, то ли кажется…
Здесь дождь, похоже, все же прошел. Я вижу извилистые, круто поднимающиеся и опадающие вниз, так что сосет под ложечкой, брусчатые улочки. Вижу утопающие в кустах рясно цветущей сирени и шиповника купеческие дома и дома зажиточных горожан, через заборы которых тянется черноплодная рябина, и бузина, и груши, и яблони, и сливы. Вижу оплетенные хмелем высокие воротины и телеграфические столбы, оклеенные размытыми от дождей объявлениями. Вижу лопоухих кудлатых дворняг, спешащих по важным шавкиным делам, и чумазых мальчишек, пинающих посередь улицы облепленный грязью мяч, стараясь избежать многочисленные лужи — мчась по ним, мы поднимаем веера радужно переливающейся воды. Вижу лузгающих жареные в масле маковые головки парней и молодок. Они или сидят, паруясь, на каменных, гранитного происхождения, трехблочных наступках у входов, или гуляют в обнимку по улицам: парни — с дерзко заломленными на бритые затылки картузами, девицы — в пестрых шалях, в которые они кутают трепетные перси, мечту картузоносителей…
Вижу вечерние картины чужой уютной жизни; семейство пьет чай под липами, на сочные ломти разделан свежий арбуз, истекает п`oтом латунный бок самовара. А вот конопатый юнец (как знать — не будущий ли Ломоносов или Пушкин?) со смехом пускает с крыши голубятни навстречу низким облакам жирного, бешено хлестающего крыльями сизаря. Над оврагами и холмами разлетается отзвук гармонии, раскатистый и хмельной, цепляющий за что-то внутри грудины, за то, что глубоко упрятано под твидовым импортным костюмом. Тающим золотом искрятся пузатые луковицы церквей, алые блики пляшут на изгибах речки-Смуровки, трещат сумасшедшим оркестром цикады, да в чьем-то незатворенном окне гибкие быстрые пальцы (не видишь их — но представляешь так ярко!) наигрывают гаммы полонеза Огинского, что причудливо переплетаются с мелодией давешней гармонии.
И вспоминаешь строптивого поляка, его вызов Империи и то, что само название того самого полонеза «Прощание с родиной» — как вызов и крик подбитой с лету куропатки. И думаешь про себя — стоило ли кричать, пан Огинский? Вот же она — Родина. Твоя ли, моя ли, наша ли с тобой общая? Дело не в том, чья. В том — что жива, что процветает и здравствует…
Мне ли судить гениального спесивца? Сколько дорог я сам исходил, сколько избил сапог на чужбине? А все равно: трогает и манит. И, кажется, ничего слаще нету для изголодавшейся души — такого тихого, гомоном шмелей полного, постылого и сладкого, провинциального родинного вечера…
Я расчувствовался не к месту.
«Полдень Филиппа», двухэтажное здание, смесь кабака с гостиницей, главная местная ресторация, появляется неожиданно.
Усинская лихо выдергивает жезл-заводку, и чудовище механизации, напоследок изрыгнув остатний клуб пара, издыхает до следующего запуска. Мне даже почудилось, что машинерия издала протяжный драконий стон — вот, мол, и покатилась очередная моя голова…
Стайка пацанят, завистливо-робко толпясь в почтительном отдалении от нас, с обожанием пялится на пижонский наряд прелестницы-шоффэра. Следует лихорадочное шушукание, и стайка выталкивает афронт огольца в изумрудно-зеленых никербокерах, который чисто-звонко орет куплет частушки, явно адресованный Анне: