Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тихий Дол

Болтышев Валерий Александрович

Шрифт:

– Головой вперед, головой! – командовал уверенный голос.– Живей. А вы кто? Жена? Садитесь.

– Ну вот и все,– сказал сосед. Он, тоже трудно дыша, стоял где-то рядом, но Щеглов не знал, где.– Вот и все. Извините, я не должен был вас предупреждать…

– Товарищи! У кого вторая группа крови?

– У меня! – откликнулся сосед.– Ну? Прощайте?

– Быстрее садитесь! Всем спасибо, товарищи! Поехали.

Мотор взревел. Юлий Петрович увидел, как поднялось желтое облачко, потом сделалось красным, а машина, лапая фарами дорогу впереди, стала двумя рубиновыми огоньками и поплыла в ночь. Это было даже красиво. К тому же, совершивший добро Юлий Петрович ждал чего-то хорошего. Затем он обернулся.

Великолепно черная, непрогляднейшая из ночей стояла кругом. Темнота рождалась у самого зрачка, распяленного впустую, и лилась

внутрь, растворяя глядящего в нее, ищущего хоть отзвука, хоть призрака света – так летел над водами и водами одинокий взгляд Ноя, так в бесконечное ничто отлетает осиротевшая душа.

Впрочем, свет был. Справа еще мигал изредка автомобильный огонек. Слева, над тем местом, где совсем недавно новогодней гирляндой светился поезд, висела теперь громадных размеров оранжевая луна. Но этот свет был безнадежнее тьмы. Луна вместо поезда и одиночество в ночи сделали так, что Юлий Петрович Щеглов, близорукий мужчина сорока четырех лет, изо всех сил зажмурился и жалобно, очень по-детски, произнес:

– Ой…

– Ну чего, пошли или чего? – вдруг проворчал кто-то рядом.

– Ой! – еще раз сказал Юлий Петрович.– Вы кто?

– Хрен в пальто,– ответила темнота.– Ну идешь ай нет?

И Щеглов понял, что его толкнули в спину.

Глава вторая

На железнодорожных картах Тиходольский разъезд именовался Тихий Дол-II, поскольку в двадцати километрах от него был другой Тиходольский разъезд, Тихий Дол-I, хотя на самом деле второй Тиходольский, где оказался Юлий Петрович, с хронологической точки зрения был первым.

Несколько лет назад, когда деления по номерам еще не предвиделось, здесь при станции существовал очень уютный поселочек домов в полсотню, с одноэтажной школой-восьмилеткой, двумя прудами и небольшим конезаводом, который тем не менее ежегодно поставлял шестьдесят лошадей в Италию, что сильно удивляло тех, кто об этом узнавал. Как бы скромничая, тиходольцы оговаривались, что, во-первых, итальянцы покупают лошадей на мясо, во-вторых, контракт старый, еще хрущевский, а в-третьих, конезавод только откармливает жеребят, а закупают их по соседним колхозам. Но проезжающие продолжали хмыкать, и поэтому просто не успевали рассмотреть ни глазастых домиков, рассыпанных по косогору среди густо-зеленых яблоневых садов, ни большого, как аэродром, Катькина луга, занятого солнцем и жеребятами, ни голубенькой Долинки с ее прудами – все это, отороченное лесом с трех строи, лежало на виду, как в горсти, но проезжающие спешили рассказать соседям про дураков-итальянцев, которые жрут тьмутараканскую конятину, и оборачивались к окну, когда разъезд был уже прошлым.

Что же касается тиходольцев, то Италия играла в их жизни такую же незначительную роль, как конезавод, потому что большинство работало сцепщиками, стрелочниками, обходчиками – то есть так или иначе большинство, а значит, и жизнь – были связаны с железной дорогой, а разъезд в то время был сравнительно крупным железнодорожным узлом.

Собственно говоря, мелким его никто и не помнил. Даже придорожные старцы, стрелочники гостомысловских веремен, и те вспоминали уже не строительство, а все больше переделки, перегибы да прежних инженеров – в кожанках от НКПС и в шинельках от Викжеля, понапластавших тут десятка полтора тупиковых путей. В общем, старцы считали, что разъезд был давно. А люд поновей, занятый сцепкой и обходом, а на худой конец стоявший с ружьем у деповских ворот, довольствовался собственными ощущениями, и потому знал, что разъезд был всегда. И только когда случалась на дороге угольная, скажем, нехватка или просто праздник, и повисала над Тихим Долом неприкаянная тишина, мужики, стыдясь своей задумчивости, и как бы ненароком сбредались на дальний холм к деду Культе.

Этот дед, который сидел на этом холме, глубиной древности, как принято было предполагать, превосходил даже разъезд – по крайней мере, никто больше из тиходольских стариков не знал и не помнил изобретателя паровоза,– и в воспоминаниях долгожителей дед сидел на холме возле путей уже к началу воспоминаний, хотя сам Культя (аж до прозвища) любил надоедать рассказом, как был сослан на разъезд при культе личности, а разрешение глядеть в сторону железной дороги получил только в 54-м году. Другой радостный разговор, который приходилось терпеть тиходольцам, дед вел шепотом, поскольку дело касалось государственного секрета, раскрытого им с холма: каждый третий

эшелон, влетев в исторически сложившуюся путаницу и переплетение разъездных стрелок, математически точно раздваивался, то есть прямо вот так: пришел один, ушло два. "Цифра для прессы, милостивые государи! Да-да-да! Официальные двести пятьдесят миллионов – не более чем цифра для прессы! Легенда сокрытия! Боже мой!"

– Че-а?

– Ну… это. Ста-лоть, куды как больше, выходит, нас-то, ежели, ста-лоть, взаправду!

– А-а…

– Ну. А выходит – тайна.

– Вона… А чего так?

– Ну… потому – стратегия. От врагов.

И только растративши этот бред, Культя выговаривал слова, за которыми шли к нему тиходольцы в трудные минуты праздности. По-стариковски слезливо глядя вдаль, он сообщал, что все, видать, так и надо, и все к лучшему, и что железнодорожный разъезд – все равно как партийный съезд – есть связующий узел на главной магистрали, а потому не только был, но и будет всегда.

Наконец однажды в субботу он вдруг упал и нехорошо затих, чем сильно удивил весь поселок. Дело в том, что среди тиходольцев было принято погибать, причем погибать на посту. Тела увозили на экспертизу в город с последующей кремацией, и кладбища – за неимением надобности,– а также похоронных навыков на разъезде не имелось. Деда Культю, упавшего возле почты, закопали в молодом осиннике за поселком, на всякий случай и от самых скверных предчувствий навалив сверху курган. А через два дня где-то очень далеко от Тихого Дола – еще, пожалуй, дальше, чем в Италии,– было принято решение построить новомощный мост через Долинку на двадцать верст южнее.

Ветку спрямили, новый разъезд у нового моста назвали, чтоб не выдумывать, Тиходольским, а прежний, чтоб обозначить – вторым и как бы запасным, и тиходольцы на собственной шкуре почувствовали, как эфемерна жизнь при железной этой дороге. Многие из них так и остались тиходольцами, переехав в новый Тихий Дол. Меньшая часть, связанная с лошадьми и Италией, перебралась за девять километров в деревеньку Козлово, забрав с собой только домашнюю утварь, поскольку вновь организованный козловский племсовхоз, которому была поручена ответственность перед заграничными конеедами, строился вовсю. (Кстати, там, в Козлово и была проведена уникальная, как писала "Козловская правда", операция по поводу прободной язвы – с применением прямого переливания крови и, практически, голыми руками в виду запертого на ночь инструмента.)

Запасной же разъезд попросту вымер. Дома ветшали, выказывая ребра стропил. Улицы сперва робко, а потом совсем по-лесному зазеленели травой, а из темных садов сплошным подлеском расползлась малина. Пруды ушли. Долинка заросла и потерялась в камышах.

Рушилась и станция: чаще почему-то утром, на рассвете, раздавался вдруг скрип, похожий на стон, и падала со складской крыши доска или заваливалась стена в мастерской, или рассыпалось уцелевшее где по случайности окошко. Станция рушилась легко и даже как-то с желанием. Постройки глядели пустыми глазницами, груды развалин глотала крапива с лебедой. Зато на самих путях так дружно и радостно взялся клевер, что рельсы исчезли уже на второй год, а ржавые стрелки торчали там-сям, как памятник дураку, который зачем-то понатыкал их среди клеверного поля. Особенно красиво здесь было в солнечный день, когда по стрелкам сидели скворцы, над цветочной роскошью мельтешили бабочки, и вся долина от края до края исходила таким пчелиным гудом, что старик Селиванов, по первости обломав на рельсах две литовки, грохнул пасеку аж на сорок две семьи.

Конечно, Юлий Петрович не мог увидеть все это сразу. Стояла ночь, и хотя он надел очки, подложив на нос какой-то листик, ему был виден только старенький керосиновый фонарь и бок старика Селиванова, который сурово шагал сквозь темноту. Кроме того, от долгой ходьбы гуськом Юлием Петровичем овладела покорность, он целиком отдался созерцанию фонаря, как верблюд, бредущий в караване, отдается побрякиванию собственного колокольчика. Он слишком устал переживать. Вдобавок было непонятно, нужно ли. Старик молчал. Поезд ушел. В портфеле, что остался в поезде, была только семирублевая механическая бритва да кое-какая туалетная ерунда. Поэтому, когда впереди забрезжил еще какой-то свет, Юлий Петрович равнодушно отметил сиротскую лампочку над вывеской, крыльцо с двумя вазонами и произрастающие вокруг фасада кусты, а затем оказался в большом темном помещении, которое, когда Селиванов нашарил выключатель, стало кассовым залом.

Поделиться с друзьями: