Тихий гром. Книги первая и вторая
Шрифт:
— Ох, чегой-та, знать, стряслось! — встретив их во дворе, тревожно воскликнул Леонтий.
Манюшки дома не оказалось — коров она угнала в табун и еще не вернулась.
— Доброе утро… — растягивая слова, будто сообщив нечто приятное, пропела Берта. — Немножко заболел ваш мальчик.
— Ах ты, грех-то ведь какой! — сокрушался Леонтий. — Чего ж у его болит-то?
— Не болит у меня ничего! — возмутился Яшка. — Спать хочу…
Вежливо осадив парнишку, тетушка Берта рассказала все, что знала и что думала о его состоянии.
— Отслужил наш работничек, стал
— Но у вас есть другой мальчик, — заметила Берта. — Пусть он пока пасет, а когда этот выспится, ну, поправится, то снова вернется к нам… Так, Яша? Ты ведь к нам придешь?
— Приду, — всхлипнул Яшка, — ежели там старика не будет…
— О, конечно, старика мы прогоним, только ты брату про него не говори, не пугай его.
— Поди, побуди Семку, — распорядился Леонтий, давая этим понять Берте, что он согласен отправить к ним младшего сына.
А нанимательница, словно бы опережая мысли Леонтия, утверждала его согласие:
— У нас выгон, сами знаете, рядом с домом. Лесу на нем почти нет. Волки так близко не подойдут — справится мальчик…
Минут через пять новый маленький пастушонок, обутый в лапти, с перекинутой через плечо одежкой, шагал рядом с большой и нарядной Бертой.
«А ведь у их и свой такой же парнишка есть, как Яшка наш, — глубокомысленно рассуждал сам с собою Семка Шлыков, протирая заспанные глаза. — Чего ж Колька ихний пасть свою скотину не идет? Вот ведь богачество-то — всему голова!»
Как только бабы прогнали со двора скотину в табун, закипел рословский двор, как муравейник: всем кизяк делать сегодня. Даже недельной стряпке, Настасье, приказал дед Михайла заготовить варево для обеда и быть вместе со всеми. Только Степке велел остаться пока при нем.
— Сводишь меня к новому дому, — наставительно говорил дед, положив конец клюки на Степкино плечо, когда двор опустел. — Погляжу я тама, как и что, а посля того ты — тоже на кизяк. Назем станешь мять на Мухортихе.
— Да ведь не нашлась Мухортиха-то, дедушка.
— Тьфу ты! — осерчал на себя дед. — Никак не упомню, что пропащая она теперя… Ну, веди, что ль!
А скучное это дело — таскать за собой слепого. Резвые Степкины ноги, босые и заскорузлые, так и несут его вперед, а дедова рука держит, не пускает. Плюхает он по пыли пимными опорками, вроде бы быстро сучит ногами в коротких полосатых штанах, а скорости нет. Зато рассказывает порой забавные байки — про старое время, про барщину, про людей разных.
— Ведь она, Мухортиха-то, годов двадцать, знать, у нас прожила, — тянул свое дед, когда спускались по взвозу к плотине. — Я еще на ей в извозе бывал, на ярманку в Ирбит ездил… Тех лошадей, какие с ей ходили, давно уж нету, а она все вот живет…
— А может, не живет, может, волки ее съели.
— Тьфу, типун тебе на язык, бездельник! Все бы волки об эту пору лошадей драли!
— Так куда ж она подевалась-то?
— Ку-уда, — передразнил дед. — Лихому человеку попалась, вот куда девалась!
Умолкнув, Михайла перестал суетиться и важно зашагал по укатанной,
беспыльной колее плотины. Голову нес он высоко, так что мягкая борода легонько шевелилась на свежем утрячке. Глаза у него широко раскрыты, как у зрячего, даже морщинки в уголках век распрямились и белеют короткими лучиками.Выгоревший картуз, сшитый в незапамятные времена, сидит на голове деда строго и как-то празднично, или так еще оттого кажется, что на нем отбеленная длинная рубаха, как всегда, застегнутая на все пуговицы и повязанная синим пояском.
— Дедушка! Дедушка! — вдруг закричал Степка, — Глянь, вон чьяй-то собака рыжая утку от плотины на тем берегу поволокла!
— И рад бы поглядеть, внучок, — усмехнулся дед Михайла, — да нечем.
— Э-эх, дедуня! А как же ты дом-то оглядывать станешь?
— Руками…
На выходе с плотины Степка вертелся возле деда как привязанный; то передом шагнет разок-другой, то утку потащит. А она вывернет из травы да опять спрячется. Пятился, пятился этак Степка и не заметил, как свернул с дороги, перешагнул промоину в пол-аршина шириной и в глубину, пожалуй, того поболее.
А дед-то прямехонько в нее и угодил. Брызнула из-под опорок грязная жижа, окатила полосатые штаны и до рубахи достала. Поперхнулся старик, аж в глотке перехватило. Ощупал бережок у промоины, выбрался. Даже руки у Степки не попросил. Отряхнул с себя грязь, размазав ее по рубахе и штанам. А потом так неожиданно — хвать Степку за ухо.
— Вот тебе, варнак! Вот тебе, варнак! — кипятился дед, но Степкино ухо в немощной дедовой руке скользило и вырывалось, оттого и не было больно. — Эдакого неслуха в старое время розгами запороли бы, вертопраха. — И, взявшись за руку, толкнул Степку локтем. — Веди да гляди, бездельник!
— Дедушка, — как ни в чем не бывало завел разговор внук, — а тебя пороли розгами?
— Пороли разок… А другим и по два да более досталось.
— За что же пороли-то?
— За все. Три дня на неделе работали на барина, три дня на себя. Придем на барский двор, бывало, а десятник зовет: «А ну, курачи, все ко мне, сюда!» Посбирает у всех трубки да бросит их кверху. У чьей трубки крышка очкнется, как упадет, тот и получай десять розог.
— Да ведь ты, дедушка, не курил…
— Меня за другое…
— А за что? Расскажи-и.
— Это как поженились мы с Катюхой, время стало поворачивать к тому, к воле, стал быть. По народу слушки пошли всякие… Ну и вот в одно время сидим мы вечером в клети двое с Катюхой, гутарим про разное. Лучинка светится. Катюха пряжу прядет, а я лапотки ковыряю. Вот я и говорю: «Чего я слыхал-то: сказывают, будто всем волю вскорости дадут!» Вот и все. Катюха-то ничего и не сказала, головой покачала да погрозила мне пальцем… А утром приходим на барский двор — меня к десятнику кличут. Подхожу. Шапку, как полагается, снял. «От кого ты слыхал, Мишка, что всех на волю пущають?» Молчу. «Воли захотел? — спрашивает. — Сымай портки!» — И зачал, и зачал пороть меня да приговаривать: «Вот тебе воля! Вот тебе воля!» Так отделал, шельмец, что я до обеда без памяти лежал. Потом уж в себя пришел.