Тихоокеанское шоссе
Шрифт:
— Мам, а что у Сорокиных Любка?
— Ох, Витя, — завздыхала старуха, — женился бы ты, может, что и разрослось.
— Ладно, — сказал, — холода нам не страшны.
Отшвырнул ботинок, упал на кровать и уснул.
С того дня стал Витька вроде тишать. Тишать и все чаще на соседский двор поглядывать. Вцепится в штакетник и стоит, сдувая с губ подсолнечную шелуху, а глаза становятся, как у барана, — выпуклые, недоуменные и вроде как обиженные. Он еще играл на гармошке и песни орал с дури бездельной, но шлялся уже не так, больше просиживал, как кот, на крыше кухоньки, выслеживал, когда Любка пойдет через огород, и обсмеивал, трепушил ее всяко, а то и из рогатки в нее пулял, как маленький прямо.
Любка на него злилась и даже в подушку поплакивала: как ей, образованной, было терпеть такое отношение? Но нос задирала, потому что бабьей подкожной сметкой уже дошла, куда Витька присесть хочет. Тут бы ей намек дать, поиграть глазами, чтобы губошлеп невесть
Если бы Витька жизнь завоевывал, Любка, может, до него бы снизошла, а он, дурень, на крыше сидел, насмешки строил да из рогатки пулял. Хоть бы еще стишки читал, а то, как назло, стишков-то и не знал, только похабные побасенки. Нахватался, в общем, культуры на морях. От скуки построил Витька на крыше голубятню, откуда-то натаскал турманов и стал гонять их. Стоит на крыше в тельняшке и машет шестом с прибитым к нему мочалом. Рядом город ворочается, машины ходят, люди спешат, под ноги глядя, двери хлопают, машинки в учреждениях стучат, бухгалтера над отчетами преют, торговля кругом идет, отношения выясняются, стенгазеты выпускаются и выносятся выговора, кругом заседают, вопросы решают серьезные и, устав бумаги по столу перекладывать, замаявшись сердцем, отъезжают на курорты, хоронят кого-то, говорят, не зря пожил, на работу не опоздал ни разу, в роддомах младенцев не успевают принимать да нумеровать, народ над «Жигулями» страдает, запчасти не может достать, седеет раньше времени, а достав, сам себя уважает и на встречных свысока поглядывает, — жизнь идет, в общем, серьезная, делу время, потехе перед сном — час.
А Витька посадит на ладонь голубку, погладит пальцем сизые перышки, наклонится ухом, слушая, что она там воркует, часто тукая горячим птичьим сердцем, поднесет ее клювом к вывороченной губе и, губами забрав клюв, пустит в него нажеванного хлеба, а потом подкинет вверх. Она, подлетев, распустит крылья, затрепыхается и уже, упруго отталкивая крыльями воздух, начинает чертить круги, норовя сесть. Взлетит за ней вся стая, и Витькин свист подбросит ее к облакам. Витька стоит и скалится. Голубей он любил. А еще любил кормить кур намоченным в вине хлебом, и когда они во главе с петухом, захмелев, начинали спотыкаться по двору, очумело, невпопад квохтать и всякие фокусы выделывать, Витька садился на крылечко и играл им на гармошке. Мать его за это ругала — куры с похмелья не неслись, — а он только улыбался. Любить любил, но и голову мог открутить той же голубке, не поморщившись. При таких странностях как Любкиной симпатии к нему повернуться?
Что еще характерно — не любил он города и дальше деревянной слободки с ее переулочками, черемухами, деревянными домиками выползал редко.
Ну вот. В общем, начала Любка Витьке видеться. Ляжет он спать, глаза закроет, тут и она подкрадется. То в бесстыжем виде, от которого в жар кидает, то вроде скромница, то вроде молит о чем-то, то издевается над ним и с улыбочкой стегает его кнутом. Витька перевертывается с боку на бок, повздыхает, засопит, опять перевернется, сядет. Посидит, посидит и ляжет опять, натянет одеяло на голову и начинает считать. Уже до ста досчитает, уже и сон подступает, а тут опять — Любка…
Днями он, насмешничая, присматривался к Любке с недоумением. Столько они вместе в снах его натворили, столько всякого наговорили и наплакали даже, что ему перед ней как бы слегка неудобно. Хоть бы щипаться позволила, все бы Витьке легче, как с живым существом, от которого ясно чего ждать можно, но Любка такой павой ходила, что Витька не представлял, как к ней подобраться и чем ее взять.
От недосыпаний и недоумения стал он худеть. Даже блажь всякая в голову лезла: а может, думал, подвиг какой совершить? Потом нашел он все же выход и стал Любкиных кавалеров отваживать. А они к ней нахаживали, заниматься чтобы совместно. В комнатке сидят: Любка, ноги поджав, — на кровати, кавалер на стуле. Разговаривают, смеются, а Витька через забор поглядывает и щурится. Как звякнет за кавалером калитка, а они поздно засиживались, Витька не торопясь выйдет следом, ласково попросит у парня прикурить, пощурится да и предложит дорогу сюда забыть. Парень рыпнется, тут Витька и съездит его по уху. И еще разок. Если кто покрепче попадался, то и Витьке перепадало.
Но конец всегда был один: флот — он человеку закалку дает физическую и моральную, известное дело. Иной раз Любка выбегала, ругалась, отбивала у Витьки соперника и сама провожала из переулка. Витька на такое обращение ухмылялся и сдерживал желание отвесить одним разом и Любке. Приходил домой, валился на койку и терзал себя мыслями, представлял, как он над Любкой воду варит, треплет ее уже по закону и праву. «Ла-адно, — думает, — дай до загса добраться, а там я те устрою блошиный цирк». Ну, а днем опять они друг друга всякими словами поливали и насмешки строили. Любка и понимала и понять не могла, чего ему надо. А в Витьке злость и насмешка кипели оттого, что в нем страх сидел: что как вот эта женщина верхом на него сядет? Сядет я ничего он, Витька, против этого не сделает, а даже рад будет.Старики, и те и другие, все это понимая, тоже вошли в конфликт. «Что дурень ваш к нашей Любке пристает?». «А ваша все хвостом крутит? Не вертела бы. Чего она ему знаки строит? И гости к ней ходют». Ругались больше старухи, старики только горюнились, понимая, что как ни крути колесо, дороги разные, а деготь тот же.
Понемногу Витька стал успокаиваться, перестал на крыше сидеть. Открылось у него другое увлечение.
В переулке, в самой его глубине, жил скользкий один мужичок по фамилии Копцов. Не любили его — чувствовалась в нем какая-то червоточина. Появился он неизвестно откуда, вида был неприятного. Лысенький, с брюшком. В разговоре хитер. Похихикивал. Никогда слова грубого не скажет, не обидит, про жизнь спросит с участием, ребенку конфетку даст. Но дети его не любили, прятались от него, и собаки на него не лаяли, вот что удивительно. Точнее всех определила его старуха Бобкова — серьезная была старуха, тучная, в церковь ходила каждое воскресенье и принародно, стуча палкой, любила бранить космонавтов за то, что погоду портят и богу житья не дают. Старушки вокруг нее собирались по вечерам на бревнышке, говорили про святых, про месяц ясный и про своих детей, а Бобкова всех пушила за грехи. Суровая была бабка, крепкого отлива. Одна она могла Витьку еще подростком поманить пальцем и потрепать за чуб, да по мягкому месту стукнуть клюкой. Любила она Витьку. А Копцова не терпела, величала пауком. А он особо лебезил перед нею. Ходили к нему по сумеркам всякие непутевые бабенки и серьезного вида мужики в сапогах и кепках.
И с этим типом Витька схлестнулся. Копцов стал его к себе зазывать, подмигивать, предлагал от сердечных переживаний излечить, намекая на известное обстоятельство, которое ни для кого в переулке секретом не было, — что Витька от Любки страдает. И впрямь было в нем что-то паучье, в Копцове, умел он человека опутать. Витька из любопытства стал захаживать. Ну, винцо, гитара малиновый звон, да песни странные, карты с картинками, разговоры… Он сразу понял, куда дело клонится, но нет чтоб из кубла этого бежать, стал едва ли не каждый день захаживать. Как-то Копцов, кое с кем перемигнувшись, толкнул его пьяненького, в соседнюю комнату, и там на кровати увидел Витька пухлую накрашенную девицу. Уже и ночевать домой не появлялся. Старый Лоншак стал примечать, что из комода деньги пропадают, пробовал с Витькой говорить, но тот строил невинную физиономию, и старик только кряхтел от огорчения. Был у Копцова по этому поводу даже стишок.
— Живем, — говорит, — Витя, только раз! И жизнь наша — свист да пляс.
Строил Копцов ему намеки на легкую жизнь и большие возможности, но Витька делал вид, что не понимает. В карты играть играл, водочку попивал, но под Копцову дудку плясать не торопился. А потом, проиграв в карты сотни три родительских денег, и вовсе ходить перестал. Отшутился, отбрехался от Копцова и опять стал голубей гонять да шляться ночами по переулкам. Любка тем временем отбыла в стройотряд, и Витьку видения не тревожили. Он только то, что живое, чувствовал, так уж был устроен.
Но было ему все это время маятно и тревожно, ночами не спалось и наваливалась тоска. Глушил он ее по-старому — драками и гулянками. О Любке думал теперь спокойней, без жара, но она вошла в него прочно, и невозможно ему уже было представить себя без нее, как и без синих от пыли улочек, в которых заблудилось детство. В поведении и характере своем ничуть Витька не изменился, но дикость его, поистрепавшись в угарах и пущем у Копцова забалдении, будто вылиняла, сошла на нет. Сам он, умом понимая, чувствовал, что безобразные те ночи у Копцова нужны были, чтоб дойти до края, вываляться в грязи, а потом, грязь очищая, привести себя к знаменателю и на Любке жениться. Такие были у него планы.
И не в том было дело, что — любовь. Если бы кто сказал Витьке, что врезался он в Любку по самые уши, он, пожалуй, расхохотался бы, а то, рассердившись, еще и побил бы. Слова для него не значили ничего абсолютно. Чудилась ему в них какая-то хитрая уловка. Да и не знал он всяких таких слов. В том же, чего ему хотелось, был для него закон, и не от каприза вовсе. Желание для него было как бы движением, естественным, как оборот земли, без всякого понимания, хорошо это или плохо, иначе он и жить не мог.