Тимбукту
Шрифт:
Мистер Зельц слушал и по-прежнему был рядом.
— Я хотел бы объяснить тебе это в нескольких доходчивых словах, — продолжал умирающий, — но, боюсь, ничего не выйдет. Бойкие эпиграммы, перлы, мудрые фразы, прощальные реплики, достойные Полония, — на все это я нынче не способен. Как там? Семь раз отмерь — один раз отрежь, и далее в том же духе, рассыпая бисер красноречия. Нет, милый мой Зельц, видно, мозги мои совсем спеклись, так что придется тебе терпеть весь мой убогий бред. Похоже, так уж я устроен, что путаю все на свете. Даже сейчас, на пороге долины тени смертной, мысли мои по привычке играют друг с другом в чехарду. Вот в чем вопрос, мой мопс-сеньор, вот в чем вопрос! В голове моей кавардак, там темно и пыльно, с полок прыгают заводные попрыгунчики, из стен высовываются тещины языки. «В голове моей опилки», — как говаривал один медведь небольшого ума. Кстати, хочу поздравить тебя с возвращением бальзама для волос «О’Делл». Этот бальзам исчез из моего поля зрения сорок лет назад и вот, в последний день моей бренной жизни, прискакал обратно. Я искал откровения, а мне был явлен лишь сей малозначительный фактик, микровспышка на экране памяти. Моя мамаша втирала его мне в волосы, когда я был еще маленьким ангелочком. Его продавали в парикмахерской по соседству в больших стеклянных бутылках примерно с вашу светлость величиной. Бутыль эта была черного цвета, а на этикетке ее скалился какой-то мальчик дебильного вида, но шевелюра у этого дегенерата была идеальной — такой, что в жизни не сыщешь. Ни вихра, ни проплешинки, ни одной незачесанной пряди не было на тыкве у этого паренька. Мне было лет так пять или шесть, и каждое утро моя мамаша бралась за меня, пытаясь превратить в брата-близнеца этого урода. Я до сих пор помню хлюпающий звук, с которым вязкая хреновина выливалась из бутылки. Она была на просвет белесая и полупрозрачная, а на ощупь — липкая. Что-то вроде разбавленной водой спермы, как мне сейчас сдается, — но что я мог тогда знать об этом? Вероятно, они изготавливали этот бальзам, нанимая подростков-онанистов, чтобы те наполняли спермой емкости. Именно так делаются все большие состояния в нашей великой стране. На цент расходов, на доллар прибыли. И вот моя польская мать принималась втирать бальзам для волос «О’Делл» в мои непокорные кудри — и к тому времени, когда мне было пора отправляться в школу, я уже выглядел как тот самый дебил с этикетки. Они собирались сделать из меня американца, а американцу полагалось иметь именно такие волосы. Прежде чем ты зарыдаешь от жалости, друг мой, позволь мне прибавить к сказанному выше, что бальзам для волос «О’Делл» был дешевой подделкой, полным надувательством. Он не столько выпрямлял волосы, сколько просто склеивал их намертво. В течение первого часа казалось,
Тут Вилли замолчал и рука, которая не уставала гладить по голове Мистера Зельца в течение последних двадцати пяти минут, обмякла, а затем и вовсе перестала шевелиться. Мистер Зельц был абсолютно уверен, что наступил конец. Да и как в это не поверить после тех слов, которые только что произнес хозяин? Как не поверить в то, что хозяин умер, если рука, которая трепала его холку, внезапно соскользнула с нее и безвольно повисла? Мистер Зельц не решался поднять глаза. Он продолжал лежать, прислонившись к бедру Вилли, в надежде, что, вопреки всему, он ошибся. Ибо вокруг царила не такая тишина, какая приличествовала бы данному случаю. Откуда-то доносились какие-то звуки, и когда Мистер Зельц, развеяв окутавшие его миазмы горя, прислушался внимательнее, он понял, что эти звуки издает его хозяин. Возможно ли это? Не веря своим ушам, пес снова прислушался, чтобы убедиться и не дать возвратиться отчаянию. И все же… Да — Вилли дышал. Воздух входил в его легкие и выходил из них, проходил через горло вперед и назад, продолжая от рождения заведенное чередование вдохов и выдохов, и хотя дыхание это было слабее, чем пару дней тому назад, — не более чем слабое колыхание, неуловимый свист, ограниченный горлом и верхними отделами легких, — все-таки это было дыхание. А где дыхание, там и жизнь. Хозяин не умер. Хозяин уснул.
Не прошло и двух секунд, как, словно в подтверждение основательности сделанного Мистером Зельцем вывода, Вилли захрапел.
К этому моменту нервы пса были уже на пределе. Сердце Мистера Зельца много раз совершало прыжки от надежды к отчаянию и обратно, и теперь, когда он понял, что ему снова дана отсрочка и грозный час отодвинулся в будущее, Мистер Зельц чуть не упал в обморок от истощения. Для него это было уже слишком. Когда он увидел, как его хозяин сел, прислонившись к стене По-льши, он поклялся, что будет рядом с ним до самого печального конца. Ведь это его основная собачья обязанность. Сейчас, прислушиваясь к храпу Вилли, он с трудом боролся с соблазном самому закрыть глаза — так силен был усыпляющий эффект знакомого звука. Каждую ночь в течение семи лет Мистер Зельц погружался в сон под эту музыку. Для него это был сигнал, возвещающий о том, что в мире все в порядке, а значит, каким бы несчастным и голодным ты ни чувствовал себя, следует отбросить все заботы и устремиться в край грез. Устроившись поудобнее, Мистер Зельц именно так и поступил. Он положил голову на живот Вилли. Рука Вилли машинально поднялась и улеглась на холку Мистера Зельца, который тут же уснул.
И во сне ему приснилось, что Вилли умирает. Будто они оба открыли глаза и покинули сон, в который только что погрузились, — то есть сон, которым они спали теперь, тот, в котором Мистер Зельц видел свой сон. Вилли было не только не хуже, чем перед тем, как заснуть, — вздремнув, он почувствовал себя даже чуточку лучше. В первый раз за несколько месяцев он не кашлял при каждом движении, не заходился хрипом, бульканьем и кровавой мокротой в устрашающих припадках. Он просто прочистил горло и принялся говорить с того самого слова, на котором остановился перед сном.
Он говорил минут тридцать-сорок, торопливо, прерываясь на середине мысли и не договаривая до конца предложения. Затем он набрал воздуха в грудь, словно только что вынырнул с морского дна, и повел речь о своей матери. Он перечислил все добродетели «мамы-сан», составил список ее недостатков, а затем начал просить прощения за все страдания, которые он, возможно, ей причинил. Перед тем как перейти к следующему пункту, он вспомнил об ее таланте делать не смешными даже самые смешные шутки, забывая в решающий момент ключевую фразу. Затем он принялся перечислять всех женщин, с которыми когда-либо спал (не упуская физиологических подробностей), после чего последовала прочувствованная и пространная филиппика, посвященная опасностям потребительского отношения к жизни. Внезапно Вилли переключился на тему морального преимущества бездомного существования перед оседлым, закончив речь потоком искренних извинений перед Мистером Зельцем за то, что притащил его в Балтимор и вынудил принять участие в безрезультатных скитаниях. Вслед за этим он принялся декламировать новое стихотворение — обращение к незримому демиургу, в руки которого он предавал свою душу. Сочиненное, очевидно, в голове, оно начиналось примерно так:
О Господь зоопарков и газовых камер,Гильотин, топоров, электрических стульев,Мрачный Бог пирамид, рудников и галер,Повелитель песков, деревьев и рыб!Бедный раб Твой уходитВ Твой темный чертог,С берегов БалтимораОн взывает к Тебе…За последней, внезапно оборвавшейся строкой последовала новая серия стенаний и жалоб и новые путаные рассуждения, в которых нашлось место и неудавшейся Симфонии Запахов, и Хэппи Фелтону, и «банде из Нотхолла» (это еще кто такие?), и даже тому факту, что японцы съедают больше риса, выращенного в Америке, чем в Японии. От этого Вилли перешел к взлетам и падениям своей литературной карьеры. Побарахтавшись несколько минут в трясине покаяний и болезненной жалости к себе, он слегка воспрял духом и завел разговор о своем соседе по комнате (том самом, который доставил его в лечебницу в 1968 году; звали его то ли Анстер, то ли Омстер). Впоследствии этот то ли Анстер, то ли Омстер написал целую кучу посредственных книжонок и однажды даже пообещал Вилли найти издателя для его стихов, но Вилли, разумеется, не стал посылать ему рукопись. Если бы он захотел, то и так смог бы напечататься. Он просто не хотел, вот и все, да и кому нужна вся эта вонючая слава и известность? Важна не цель, а процесс, поэтому если уж быть совершенно откровенным, то и тетради, лежащие в камере хранения автовокзала, гроша ломаного не стоят. Даже если их сожгут, или выбросят в мусорный бак, или разорвут на листки, для того чтобы усталые путешественники вытирали ими задницу в вокзальном сортире, Вилли наплевать. Не стоило их даже и переть в Балтимор. Это была минутная слабость, последний каприз самолюбия, игра, в которой еще никому не удалось выиграть. После этого Вилли немножко помолчал, упиваясь глубиной собственного разочарования, а затем рассмеялся долгим свистящим смехом. Он смеялся и над собой и над миром, который так любил. Затем он снова перескочил на Омстера: когда-то тот рассказал ему историю о якобы виденном им в Италии английском сеттере, который мог печатать на специально приспособленной для собак пишущей машинке. После этого по необъяснимой причине Вилли разразился рыданиями и принялся укорять себя за то, что так и не научил Мистера Зельца читать. Как он мог не позаботиться о столь важной вещи? Теперь, когда псу придется пробиваться в жизни самостоятельно, каждое лишнее умение могло бы пойти ему на пользу, а Вилли не сделал ничего для того, чтобы подготовить своего друга к новым обстоятельствам, — не оставил ему ни денег, ни еды, ни навыков, которые пригодились бы перед лицом ожидающих его опасностей. К этому времени язык барда уже несся во весь опор, но Мистер Зельц слышал каждое слово так же отчетливо, как и наяву. Вот что было самым странным в увиденном сне: содержание его не страдало от искажений, помех и внезапного переключения с канала на канал. Все происходило совсем как в жизни, и хотя Мистер Зельц спал и слышал все эти речи во сне, чем дольше продолжался сон, тем больше он напоминал явь.
Пока Вилли разглагольствовал о способностях собак к чтению, перед домом По остановился полицейский автомобиль и из него вышли двое крупных, широкозадых мужчин в форме. Один был белым, а другой — черным; они находились на воскресном дежурстве и сильно потели под августовским солнцем. Оба имели при себе пристегнутые к ремням орудия закона: револьверы, наручники, дубинки, кобуры, фонарики и прочую амуницию. Времени разглядеть все это подробно не было, потому что, как только полицейские вышли из машины, один из них сказал Вилли: «Здесь нельзя сидеть, приятель. Ты встаешь или как?» — и в тот же миг Вилли наклонился, посмотрел другу прямо в глаза и скомандовал: «Рви когти, Зельцик! Не дай им поймать себя!» И тогда Мистер Зельц понял, что наступил тот самый страшный миг; он облизнул лицо хозяина, проскулил что-то на прощанье, дал Вилли потрепать свою мохнатую голову в последний раз, а затем бросился по Норт-Эмити-стрит во всю прыть.
Он услышал встревоженный голос одного из полицейских, кричавшего вслед: «Фрэнк, не упусти собаку! Хватай чертову собаку, Фрэнк!» — но не остановился, пока не завернул за угол дома футов через восемьдесят или девяносто от того места, где остался хозяин. К этому времени Фрэнк уже отказался от погони; он медленно побрел обратно к Вилли, но вдруг перешел на рысь, подгоняемый жестами, которые делал ему склонившийся над Вилли другой полицейский. О собаке словно забыли. Их больше волновал умирающий, так что некоторое время Мистеру Зельцу ничто не угрожало.
Поэтому он встал на углу и принялся наблюдать, тяжело дыша после бега. Он чувствовал неудержимое желание открыть пасть и испустить печальный вой — ночной, подлунный вой, от которого кровь стынет в жилах, — но подавил этот импульс, зная, что сейчас не время горевать. Он увидел, как черный полицейский подошел к машине и начал говорить по радиотелефону. Ему ответил сдавленный голос, пробивающийся сквозь разряды статического электричества: звук этого голоса гулко разнесся по пустынной улице. Полицейский снова что-то сказал, опять последовал неразборчивый ответ — еще одна порция треска и бормотания. На другой стороне улицы открылась дверь и кто-то вышел посмотреть, что происходит. Женщина в желтом домашнем халате и с розовыми бигуди в волосах. Из соседнего дома выскочили двое детей: мальчик лет девяти и девочка лет шести, оба в шортах и босиком. Лежавшего на прежнем месте Вилли не было видно: его тело заслонила широкая фигура белого полицейского. Прошла одна минута, другая, затем еще одна и другая, и наконец Мистер Зельц услышал отдаленное завывание сирены. К тому времени, когда белая «скорая» свернула на Норт-Эмити-стрит и остановилась перед домом, там уже собралось с десяток людей: они стояли, засунув руки в карманы или скрестив их на груди. Два санитара выскочили из задней двери «скорой», подкатили носилки к дому и вернулись к машине с телом Вилли. Разглядеть, жив хозяин или нет, не представлялось возможным. Мистер Зельц подумал, не вернуться ли ему назад, но было страшно пойти на такой риск, а когда он все же решился, санитары уже закатили носилки в салон и закрыли двери.
До этого момента сон ничем не отличался от реальности. Каждое слово, каждый жест, каждое событие были такими же, какими они бывают наяву. Но когда «скорая» уехала и люди начали медленно расходиться по домам, Мистер Зельц почувствовал, что разрывается надвое. Одна часть его оставалась на углу, а вторая превратилась в муху. Если учесть, как устроены сны, то в этом не было ничего необычного. Мы все превращаемся во сне во что-нибудь, и Мистер Зельц не составлял исключения. Иногда он превращался в лошадь, иногда — в корову или свинью, не говоря уже о других собаках, но до сего дня ему еще ни разу не доводилось быть двумя существами одновременно.
То, что ему предстояло сделать, было по силам только той половине, которая обернулась мухой. Собачья же половина ждала на углу, пока муха летела вслед за машиной «скорой», отчаянно махая крылышками. Поскольку дело происходило во сне, где мухи летают гораздо быстрее, чем в реальной жизни, Мистер Зельц вскоре нагнал автомобиль. Когда тот повернул за следующий угол, он уже уселся на ручку задней двери и ехал так до самой больницы, вцепившись всеми шестью лапками в слегка заржавевшую поверхность подветренной стороны ручки и молясь, чтобы ветер не сдул его. Дорога была нелегкой: машина то и дело подскакивала на крышках канализационных люков, накренялась на поворотах, тормозила и вновь трогалась с места. Мистера Зельца обдувало со всех сторон, но он все же удержался, и когда «скорая» остановилась через восемь-девять минут у дверей приемного покоя, он был жив и целехонек. Слетев с ручки за секунду до того, как один из санитаров схватился за нее, он принялся неприметной точкой описывать круги над носилками с Вилли, глядя на лицо хозяина. Сначала он не мог сказать, жив Вилли или мертв, но как только колеса носилок застучали по земле, сын Иды Гуревич открыл глаза. Вернее, приоткрыл их самую малость, чтобы впустить в себя капельку света, но и этого было достаточно, чтобы сердце мухи быстрее забилось от радости.