«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
— Что тебе за охота, — говорю я, — ехать из деревенского рая в такую жару, в пекло, в Москву. У тебя там и речка, и сад. И какой сад — диво… А ты — выборы… А дочь отца Василия, я слышал, вышла замуж…
— Кто тебе сказал: нет… Да кто возьмет: погост, бездоходное место.
— А хороша Наташа…
— Хороша, это точно…
На столе у меня стояла бутылка Гуниади Янус [375] , с ярлыком, на котором красное яйцо.
Умывшись с дороги, Кузнецов освежился, принарядился, и мы решили поехать с ним обедать. Тут-то, перед самым уходом, Кузнецов и обратил внимание на бутылку с ярлыком.
375
Гуниади
— Что это? — спрашивает. — Отчего на бутылке яйцо?
— Вода, — отвечаю, — для желудка. Вообще — бодрит. Иногда пью. Вода хорошая…
— Дай-ка, я попробую, — и берет стакан. — Пить хочется… От жары…
И не успел я оглянуться, как он всю бутылку Гуниади и ахнул.
— Что ты, — говорю. — Всю бутылку. Это нельзя.
— Как нельзя, когда жара… Жажда…
Вскоре мы сели на извозчика и поехали в Петровский парк обедать.
От Триумфальных ворот, смотрю, Кузнецов отвернулся, нагнулся с пролетки и как будто выпускает чернила изо рта.
— Володя [376] , что это черное… — затревожился я. — Что это у тебя, точно чернила льются…
— Ничего… Жара, — отвечает он. — Да и вода твоя…
— Но отчего же она почернела?
— Не понимаю, — говорит. — И оставь меня…
Дорога ровная, кремнистый путь, — а по дороге, вижу, сзади, — точно черная змея ползет за нами: Володины чернила…
— Ну, водица, — только качает головой Кузнецов.
Пообедали. Еще где-то ели и пили. В голове от жары туман, в глазах — дым.
376
Володя — под этим именем выведен в рассказе Василий Сергеевич Кузнецов (см. прим. к с. 127).
По дороге домой Кузнецов объяснил мне, что вода, которую он пил, «черт знает, какая сила, и яйцо не зря там помещено».
И разговорился:
— Яйцо, Костя, это символ жизни, понимаешь… Ты вот пьешь и не понимаешь. А я, брат, понял… Ее надо с водкой пополам, твою воду… Во мне, брат, все играет. Вот яйцо-то почему. Ага… Это Эрос… Понимаешь теперь… В «Мавритании» сегодня четыре из русского хора мне мигали. Адреса в кармане, брат… Понимаешь… И все — твоя вода. Я домой не еду.
— Стой! — закричал он вдруг извозчику у аптеки на Тверской-Ямской.
Вылезая из пролетки, он мне сказал:
— Как называется вода-то… Как ее… Пойдем, пожалуйста: скажи им.
В аптеке одну бутылку Гуниади Янус он положил в карман. А другую ему откупорили. Он пил, смотря на провизора. Провизор, брюнет, как все провизоры в Москве, поглядел на Кузнецова через пенсне и кисло сказал:
— Прием не более полутора стаканов…
Кузнецов тоже надел пенсне и, молча глядя на него, выпил всю бутылку.
— Да что ты, подумай! — говорю я ему, садясь на извозчика. — Ведь это же пюргатив [377] , ты заболеешь.
377
пюргатив — пургатив, слабительное средство.
— Оставь, Костя, дай мне жить, я хочу жить. Я хочу жить. Понимаешь… Ты брось нотации — пюргатив — у меня своих довольно… Не понимаешь всей глубины…
Что у меня тут…И Володя ударил себя в грудь.
— Тут, брат, буря! Мне вот как надоела и деревня, и сад… А эта живая вода все уносит к черту… Обновление. Иностранцы понимают, какая вода нужна нам. Другое было бы, если б я эту воду раньше знал… А то что — пошли будни, все так положительно. Спрашивают вечно — что ты любишь, какой соус, телятину… Надоело, понимаешь… Все эти заботы обо мне… Довольно…
Володя говорил, а по его лицу бежал пот. У моего подъезда он сказал:
— Я еду дальше. Прощай… Ваню надо увидать… И других.
Ни ночью, ни к утру Кузнецов не вернулся — загулял, должно быть.
Утром опять ясное, раскаленное небо, хоть бы облачко. Жарища. Блещет томительно медь московских куполов.
Я пошел в мастерскую, в Большой театр. Долго шел я кверху со сцены в мастерскую, по железной лестнице: мастерская под самой крышей. На полу там лежит огромный загрунтованный холст для декораций. Маляры спят на куче сшитых холстов, у всех маляров открыты рты, на губах сидят мухи. В мастерской, под самой крышей театра, такая жара, как в печке, и невыносимо пахнет клеем. В медной каске стоит дежурный пожарный.
— Жарко здесь, — говорю ему. — Просто пекло…
— Да-а… — отвечает пожарный. — Мы в огне живем завсегда: привычны… А и то здесь рот сохнет…
В темном углу мастерской, там, где бочки с грунтом, я вижу — что-то двигается. Как живой мех. Там кишат тысячи крыс.
Я разбудил маляра Василия и говорю ему:
— Что же это, Василий, — смотри.
— Чего? — отвечает Василий. — Это крысы. Жара теперь. Ишь их што…
— Я принесу малопульку, вот перестреляю, — говорю я.
— Да что вы, нешто можно, изгрызут всего, их тут тышши… От жары оне злые… В них Карл Федорыч однова кистью бросил — так насилу ноги унес. Хорошо, хоть пожарную кишку пустил, а то съели бы…
Из душной мастерской я скоро ушел: лень работать. От жары.
На Тверской, в Английском клубе, куда я забрался, ни души. Только старые лакеи в ливреях. На большом длинном столе, в дивной зале, накрыт стол; сбоку — другой, маленький. На нем водки и закуски. Один я сажусь обедать.
Смотрю — входит старый генерал. Присел недалеко. Я выпил рюмку водки — и он, я закусил икрой — и он.
Лицо у генерала тонкое и красивое, слегка смугловатое, и есть в нем что-то восточное. Когда он наклонил голову над тарелкой, то в больших глазах его мелькнули синие огни и какая-то особая добрая кротость.
Думаю: «Генерал наш и не наш — точно бы другой страны».
— Вот, никого нет, — сказал я ему, чтобы начать разговор.
— Должно быть, все разъехались, — ответил он.
— Жара, лето. Понятно… А вот как странно — когда только пусто, я замечаю, какой у нас красивый клуб… Прекрасные залы, библиотека… Здесь дух прежнего… Много было здесь настоящих людей, которые ушли… Я чувствую, слышу здесь шаги Александра Сергеевича Пушкина.
— Да, правда, — ответил генерал. — Отец мой любил этот клуб.
Смуглый генерал сказал слегка по-английски — «клэб».
Я радостно удивился. Смотрел на него и в чертах лица его увидел я как бы брезжущий облик Пушкина.
— Я помню отца немного, — рассказывал мне генерал. — Но помню, что он любил русскую зиму больше лета… И я, представьте, тоже не люблю жары. Петербург мне кажется лучше, чем московская жара.
— Ну, как же, генерал, — говорю я, — ведь ваши предки — арапы…
— Арап, — а вот, представьте, — жары не люблю…
Я засиделся в тот день в клубе с Александром Александровичем Пушкиным…