«То было давно… там… в России…»
Шрифт:
И пошла, вытирая слезы концом платка.
— Какой дура баба! — засмеялся Поге, а за ним и все другие.
Псаломщик, выпивая, сказал про себя: «Вера это…»
В дороге
Я еду из Москвы.
Вагон набит пассажирами. Против меня сидит очень серьезный человек. Одет в поддевку, фуражка солдатская. Серые глаза, лицо в складках, мужчина лет тридцати пяти. Глядит то на пол вниз, то на потолок. Глаза как бы обиженные. Вот он вынул из корзины узелок. Взял из него кусок
— Товарищи вагонные… Теперь время такое — кто ежели сознательный, тот понятие иметь должон. Который, что делать хочет, должон понятие то принять, что кажинный друг другу есть царь. Чтобы в деревне или где понятие держать должон. Ежели кто сбалует или несознательность прямо покажет, то кажинный должон ему прямо его показать, чтобы его несознательность так-то и так-то, чтобы знал. Ежели бабы, как куры, где начнут, то их так-то и так-то — в понятие поставить. А то, что один только крик, более ничего.
Он, что называется, свою отжарил речь и сел. Тогда я ему сказал:
— А ловко это вы все сказали, товарищ, умно.
— Мне все это говорят, завсегда.
— А знаете, товарищ, вот вы говорите, и все это забудут, вам бы это записывать.
— Да, это верно. Только я малограмотный.
— Вам бы поучиться.
— Где теперь учиться, некогда.
— А что ж, вы при деле каком?
— Я сознательный партийный работник, — сказал он озабоченно и серьезно.
«Ах ты, черт! — подумал я. — Хорош. Какой серьезный. Я бы с ним неделю ехал».
— Оттого ответственно, да. В аккурат надобно, — внезапно снова заговорил «партейный». — Ежели революция, то ли, се ли — нипочем зря, все едино, ежели кто прямо, вот кулаком по брюху раз, то другой какой и кричит — зачем. А я-то скажу — нече кричать, а стой… Пришло… Чего возьмешь? Ничего… Значит, пришло — получайте. Чего это? Все-общее. И картошка, и сапоги — кому что. Революция — шабаш, как хошь, а отдавай. Ежели какое бабье визжать зачнет, то отнюдь за волосья женский пол никак нельзя. Должон так и едак сознательность ей показать. Чтобы в сознательность ее поставить… А это, чего зря — штоб не было… Ежели в прокламации все ударятся, то какой толк? Кто туды, кто сюды. А прямо так или едак, и все тут… Хоша купца взять, так и едак, мера у его в лавке, весы. Скажем, к примеру, — отчего, чего весит — свое, што ли? Нет. Купил — продал, а не его. Яйца курьи, а зерно его? Нет — не его… А он — бегает… Контра-милицинер и есть. Вот его в понятие поставить надоть. Понять должон. Продавай, а неча наживать, дом себе строить… Отдавай его — бездомному, а бездомный из дому глядит в окошко без понятиев. В голове ничего сознанья нету, и чаю-сахару нету. Опять же к купцу норовит. А купец сейчас — пожалуйте — вешает и деньги получает. Деньги неча держать, а — сдавай. Ежели лошадь, так безлошадный — бери у лошадного. Все так и у всех, глядишь, лошади, значит, есть. И все так.
— Правильно, — крикнул кто-то.
— Чего правильно? — огрызнулся кто-то другой. — А где лошадь-то купишь, ежели отберут…
— Где купишь, — эка дура: на Конной…
— Чего перебиваешь оратора…
— А чего его не перебивать. Курей взяли. Чего тут… Праздник, а яйца нет… Деньги сдай, а на что купишь?
— Правильно, — опять крикнул тот же.
Оратор замахал рукой, чтобы замолчали и даже напрягся от натуги:
— Товарищи вагонные! Ежели все без сознания говорить зачнут, — скороговоркой кричал он, — как в таком
разе рабочему глядеть на эдакое дело? Ежели кто несознательный, одежу носит, жене платья шьет, а поглядеть — у него еще ситец, кусок сукна, сапоги новые заперты лежат в сундуке. Чего ж рабочему? Как ему все это сделать надоть?— Верно, — заговорили кругом.
— Чего верно! — огрызнулся снова кто-то. — А купишь-то где сахару и чаю?
— Дарма давать будут.
— Кто? В морду тебе дадут…
В это время какая-то пожилая женщина в рваном тулупе, видимо больная, с глазами, в которых застыли слезы скорби, протолкалась между пассажирами и со стоном повалилась в ноги оратору.
— Товарищ, батюшка, сын мой тут болен… Двух война взяла, а этот-то, кормилец, помирает. Дай, Христа ради, сальца… Сальце у тебя хорошо, что ты ел… Дай кусочек, малость малую.
— Ел сальце, — сурово ответил оратор, помолчав и строго оглядев женщину, — ел, точно… Да надо черед держать, старуха. Я ответственный работник, — а тоже черед имей. Сознательность иметь должно. Эдак-то, ты — «дай», он — «дай», — все и растащат, без череда. Черед придет, и ешь. А то что…
— Товарищ, батюшка, — надрывалась баба. — Я ведь не есть, не себе. Сыну-то я грудь бы потерла… Сало у тебя какое белое, думаю — даст кусочек… Я бы сыну потерла грудь… Болесть-то… дай, батюшка, товарищ, барин…
— Чего ты, старуха, — рассердился оратор, — бар тут нет, а едешь… И то скажу, кажинный помереть должен… Всех салом тереть тогда надоть — чего тада будет, какая коммуния, без череда?.. Жди, когда скажут салом тереть, — черед надо сознательно держать…
Баба пристально посмотрела на него, встала и пошла, вытирая концом платка рот и скорбные глаза.
Оратор сел. Он обиженно и задумчиво посматривал в окно. Потом вынул портсигар со шнурком для зажигания, достал папироску, закурил.
Я говорю ему тихо:
— Товарищ ответственный, — тихо сказал я ему. — Дайте вы ей маленький кусочек сала… Она верит, что поможет сыну.
— Никак нельзя, — также тихо ответил он. — Верит, не верит, а я тоже должен в ответе быть… Не один я тут вагонный, ответственный, еще есть… Узнают, чего будет… Эдакая несознательность в ей.
Как страшен человек, подумал я, глядя на его большеротое, серое лицо.
— Товарищ, — повторил я. — Когда вам нельзя, вы мне дайте тихонько кусочек сала. Я скажу, что оно мое, и дам ей. А вам за это подарок о встрече с вами…
Я дал ему пачку папирос. Он взял, спрятал молча и быстро в карман, так же быстро снял корзину с полки и ушел на площадку вагона.
Возвратясь, он тихонько протянул мне внизу под скамью руку, и я взял там от него кусок сала, и он тихо сказал:
— Жалко старуху, да черед держать должно — вот.
Темнело. Бежали за окном оголенные, лиловые леса. Светила за полями унылая осенняя заря.
Я встал и, проходя мимо лежащих на полу мужиков, солдат и баб, подошел к той бедной женщине. Она сидела, пригнувши голову до самых колен. Я ее тронул за плечо. Она молчала.
— Тетенька, — позвал я.
Она молчала.
Я нагнулся, взял ее голову, приподнял и близко посмотрел ей в лицо. В ее скорбных глазах был испуг и какая-то детская кротость.
— Тетенька, вот тебе кусочек сала.
Она посмотрела прямо на меня светло и скорбно, и опять тяжело упала ее голова на колени.
— Тетенька, что с тобой? — воскликнул я.
Пассажиры услышали. Кое-кто подошел. Толпой окружили меня и сидящую. Я держу ее за плечи, она клонится долу.
— Дайте воды, — сказал я.