Точка сборки (сборник)
Шрифт:
Начался бесконечный подъем – сначала по тропе, потом по тропке, а дальше и вовсе без дороги. В конце подъема Катю ничего особенного не ожидало, кроме еще одной ночевки в палатке между мамой и Альбиной Генриховной. Поэтому подъем казался долгим и скучным.
Гнедко старательно ставил копыта одно за другим, и она тоже старательно ставила ноги, поднимаясь выше и выше. На крутых местах конь взбирался скачками, Маарка, ведя его в поводу, ускорял шаг – чтобы не отдавили ноги копытами, ему приходилось почти бежать. Добравшись до более или менее ровного места, они останавливались и передыхали, поджидая остальных. Катя догоняла их и вставала рядом.
Пахло лошадиным потом, травами, смолой, седельной кожей. Она гладила большую голову коня, смотрела в покорные, выпуклые
«Агуша…» – хотелось подобрать что-то человеческое.
Катя с Мааркой всегда были впереди: мама шла очень медленно, часто останавливалась, опиралась о колено и минутку отдыхала. Иногда Маарка даже скидывал тяжелые седельные сумки на землю, садился рядом ждать, и они вместе смотрели, как снизу двигаются к ним фигурки людей и Генин конь.
– Кабарожку видела, Катюха?
– Нет.
– Там, маленько пониже, за кедрой стояла. – Маарка давил в пальцах окурок, потом заплевывал его и запечатывал каблуком в землю. – Вот погоди, выйдем в гольцы – может, медведя посмотришь.
За спиной у него висело вниз стволом маленькое, почти игрушечное ружье, которое он достал в первый день из скатки и собрал.
Так они сидели и ждали отставших, смотрели, как старый Гнедко, позванивая удилами, срывает и жует траву. Чем выше взбирались, тем больше открывалось пространство – сначала в просветах между деревьями были видны склоны другого борта долины, а потом все дальше и дальше можно было видеть. Наконец вошли в предгольцовье, стало попросторней и не так душно. За неровными, беспорядочными складками земли вставали другие складки, они перетекали друг в друга, путались, громоздились. Пространство тоже было древним, морщинистым.
Катя размышляла о Новом годе, вспоминала уютный блеск елочных игрушек. В детстве она часто лизала красные и золотые шарики из немецкого набора. Один даже раскусила, и мама промывала ей рот водой. Еще ей нравилось, что в квартире пахнет лесом, – она думала, что так пахнет лесом. Но на самом деле пахло не лесом, там, в квартире. Там пахло Новым годом. Лесом пахнет совсем по-другому.
Лес пахнет сигаретами без фильтра, которые курит Маарка, резиновыми сапогами, потом от самой себя, Гнедком – его мокрой шерстью и пряным пометом, который иногда валится Кате под ноги, сухой и сырой травой, нагретыми камнями, ветром, приходящим с далеких вершин, которые страшно надоели и смотреть на них уже не хочется. Ну и деревьями, конечно. Берестой на березах, сухо пачкающей пальцы, как тальк; смолой на пихтовых стволах, липнущей к одежде и рукам; дымом от одежды, ручьевой водой и землей, напичканной желтыми кедровыми иголками.
На пятый или шестой день она узнала, как пахнет Агафья. Этот запах легко вспомнить, но трудно пересказать – так же трудно, как пересказать сумасшедшие, сладкие таежные сны. От этих снов грустно становится или сладко, а после того как откроешь глаза и увидишь пятна солнца на пологе палатки, не можешь толком сказать – почему было так грустно или сладко.
Вот приснился какой-то папа, родной и незнакомый, сидел в кухне, пил чай. Только и всего, а впечатлений на целых два дня. Тягостных, сладких впечатлений. И этого папу жалко, и себя, и всего, что не случилось и не случится никогда.
Так же и с запахом зверя. Трудно сказать, что в нем пугает, что заставляет остановиться. Он похож на страх, будто за тобой не придут забрать домой из садика, – острый и внезапный. Просто мамы все нет и нет, а в окнах уже темно, и ты замираешь от смертной тоски, потому что твой детский уютный мир закончился.
А сам запах – ну это как будто ты отравилась чем-нибудь нехорошим, а потом тебя мутит от одного своего дыхания, изнутри тянет острым, перепревшим, жгучим.
Медведь пышкнул. Стоял слева, совсем близко, когда она почти уткнулась в задние ноги Гнедка и остановилась. Боком стоял, смотрел на них. Медведь совсем не был похож на медведя, он был другой.
Катя подумала, что это большая собака, потом подумала, что корова. Как-то не за что было зацепиться взглядом, чтобы понять, что это медведь. Ничего из того, что она знала, не помогало определить, что этот зверь – медведь. Поняла, кто это, скорее по запаху, по тому, как отреагировала на этот запах.У него были светловатые подпалины на боках и на морде. Стоял среди кустов, чуть опустив морду.
И Маарка стоял так же, смотрел в его сторону, в руках у плеча маленькое, почти игрушечное ружьецо.
Гнедко тоже смотрел туда, уши торчком.
Может быть, долго они стояли, а может, совсем недолго, потом медведь ушел, и Катя смотрела на Маарку; он еще подержал ружье у плеча, затем, придерживая большим пальцем курок, снял со взвода. Закинул ружье опять за спину, стволом вниз, улыбнулся. У него были такие же маленькие, как у зверя, глазки, как будто доброжелательные.
– Вот, Катюха, посмотрела на него. Страшный?
Она пожала плечами.
– Ветер-то вниз, на нас, видишь. Он и не учухал.
Она видела. В том-то и дело, что медведь нестрашный, но она больше никогда бы не хотела чувствовать этот тошнотный запах.
– Ты им не говори, а то бояться будут.
Катя и не стала.
Они шли все медленнее и медленнее. Гена обещал – им неделю идти до Лыковых, но тут все было по-другому, в этом лесу. Здесь время шло то туда, то обратно, мама была беспомощна до безобразия, здесь не было даже дороги, а звериные тропки, по которым они теперь шли, то возникали сами собой, то растворялись в пружинящей подстилке из кедровой хвои или в зеленых сочных альпийских лугах.
Эти луга были странными. Луг, он должен быть немного мутноватым и душистым, наполненным жарким неподвижным летом, на лугу можно валяться среди ромашек, держа в зубах травинку. По лугу нужно бежать в легком платье, так чтобы еще не ушедшая роса приятно холодила ноги. В лугах должна бродить добрая корова. А за лугом…
Гнедко устроил прыжки – попал в топкое место, когда переходили маленький ручеек, и выбирался скачками. Седельные сумки подпрыгивали и съезжали на одну сторону, из-под ног летела черная грязь. Выкарабкался на сухое место. Маарка поправил сумки, перетянул подпругу на животе. Места были открытые, постоянный холодный ветер утомлял.
…так вот, за лугом должна ждать речка в песчаных берегах, в теплых песчаных берегах. Можно мелкий белый песок, можно крупный, пожелтее. Главное, горячий, раскаленный. На него нужно падать, выбравшись – вся задохнувшаяся, в мурашках, с посиневшими губами – из воды. В него можно даже зарыться. Песок пахнет мокрым горячим песком, а в полузакрытые глаза бьет солнечное солнце. А еще можно прыгать на одной ноге, вытряхивая воду из уха. А еще есть такая вещь, как купальник, просто купальник.
А эти альпийские луга – они нечеловеческие какие-то, заколдованные. Они слишком яркие, призывно-зеленые издали, но это обман. В траве скрываются, пучатся холодные серые камни, трава резко колышется, дергается, дрожит от ветра. Скальные обрывчики, крохотные болотца, подернутые излишне яркой зеленью. И впереди у тебя – только голые вершины, а внизу по распадкам поднимаются языки леса. Сверху видно, как лес редеет, потом уже стоят отдельные жесткие лиственницы, как щетина на изрытых оспинками щеках Маарки. Отсюда лес кажется укрытием, кажется, что там чуть теплее, уютнее, но это тоже обман: он не уютный, а жесткий, душный, пропитанный чужой, насекомой, звериной жизнью. Там валяются вдоль неясных тропочек чьи-то перья и крылья с объеденными муравьями косточками.
Маарка остановился и потыкал пальцем в сторону. Там сквозь кусты карликовой березки, которая доходила Кате до пояса, бежал олень. Тело с поднятой головой, оттягиваемой назад тяжелыми рогами, казалось неподвижным, как у большого морского корабля; винт, толкающий воду, не виден, – ноги скрыты кустами. Олень легко и быстро плыл от них в открытом пространстве. Должно быть, это очень красиво, но он не имел никакого отношения к Кате, к ее жизни, к ее телу. Лучше бы он плыл вот так по экрану телевизора в передаче о дикой природе.