Точка зрения
Шрифт:
А доказательства — всегда — требуются! Невзирая ни на какие «откровения»! Если, конечно, критика — настоящая.
1985
III
«У нас… еще и по сию пору царствует в литературе какое-то жалкое, детское благоговение к авторам; мы и в литературе высоко чтим табель о рангах и боимся говорить вслух правду о высоких персонах… Что за блаженство, что за сладострастие души сказать какому-нибудь гению в отставке… что он смешон и жалок со своими… претензиями на великость, растолковать ему, что он не себе, а крикуну-журналисту обязан своею литературною значительностью, сказать какому-нибудь ветерану, что он пользуется своим авторитетом на кредит по старым воспоминаниям или по старой привычке…»
В.
Поминая Горького, часто приписывают ему известные слова одного его героя: «Человек — это звучит гордо». Но не стоит забывать, комуотдал Горький эти слова. А отдал он их Сатину, человеку дна, отнюдь не «идеалу» своему. Помню, в старом «современниковском» спектакле Сатин — Евстигнеев произносил эту фразу как бы мимоходом, одновременно занятый игрой в карты. Между Словом и Жестом был разрыв катастрофический. Вспоминается мне этот разрыв и сейчас, когда многие — особенно маститые прозаики — вдруг заговорили о высоком предназначении, о миссии литературной критики. Мне все мерещится, что при этом идет какая-то литературная игра. И действительные интересы критики в этой игре меньше всего учитываются. Слова вроде все произносят правильные, а верить им почему-то не хочется.
Странный парадокс: оказывается, за пресловутую серость нашей родимой литературы в ответе именно критика. Ни больше ни меньше. Упаси боже — не прозаики (которые громкие слова об ответственности критики теперь и произносят). Спрос за серость прозы должен быть, как утверждают, с критики. Ну это все равно как если бы те, кто выращивает картофель, предъявляли претензии не к себе, а к продавцам: эт-та почему картошка с горох?!
* * *
Литературному критику знакома такая ситуация. Раздается телефонный звонок от знакомого поэта (прозаика, драматурга), лауреата премий, произведение которого недавно покритиковали в печати. Критику он воспринял как оскорбление, выпад против него лично. Ищет ей внелитературные объяснения, звонит с предложением немедленно организовать отпор. И очень обижается, когда не находит поддержки.
Почему же писатели, люди, казалось бы, интеллигентные (хотя бы в силу своей профессии), стали так нетерпимо и болезненно относиться к критике?
Это отношение возникло не на пустом месте: оно много лет любовно «выращивалось» и продолжает выращиваться многими редакциями, которыми движет желание прежде всего угодить писателю. Курьез, но факт: на полях одной моей рецензии, посвященной известному писателю, напротив слов «видно, как шло развитие писателя» редакторский карандаш написал: «Не обидно ли?»
Эти два частных случая — с писателем и редактором — заставили меня еще раз задуматься об авторитете нашей профессии. Об этом же шел разговор и на VIII писательском съезде.
Потеря критикой престижа и авторитета болезненно сказывается и на самих «кадрах» критиков: в последние годы лучшие уходят из критики в «смежные области» — в философию, историю культуры, в прозу. Страдает от этого критика — сейчас трудно редакциям найти автора не только для критической статьи, но и для рецензии — все пишут книги. Это и выгоднее и надежнее со всех точек зрения — и моральной, и материальной. Ряды активно действующих, «практикующих» критиков редеют, но свято место пусто не бывает, и приходят на него люди бойкие, без собственной этической и эстетической позиции, готовые равнодушно выполнить любой редакционный заказ.
Есть ли у нас критики талантливые? Безусловно. Появляются ли интересные, острые, умные статьи? Да. Выходят книги критиков, ведутся многомесячные дискуссии, печатаются сотни рецензий. Вроде все нормально? Но многих профессиональных критиков не покидает ощущение неблагополучия положения критики в целом.
Почему писатели не считают зазорным буквально вымогать рецензии на себя? А в редакциях не считают зазорным уступать этим вымогательствам или, например, печатать панегирик в честь члена редколлегии, обозначенного на обложке…
Рецензия, статья, портрет превращаются в средства душевного комфорта. У одного прозаика я, например, видела папку газетных вырезок с названием «Мир обо мне». Неужели все это безобразие порождено нами самими, критиками?
Необычаен восторг в голосе рецензента, когда он пишет о литературном начальнике. Вот, например, так: «Все, о чем повествует Ю. Поройков (все! — Н. И.)… реально,
осязаемо, но за конкретным событием автор всегда (всегда! — Н. И.) видит больше, нежели простое стечение обстоятельств» (А. Тюрин, «Октябрь», 1986, № 4); «Несмотря на разнообразие выразительных средств… он никогда (! — Н. И.) не стремится удивить читателя формальным приемом»; «отношение поэта к вещам, о которых он пишет, всегда (! — Н. И.) четко определено» (там же).Таков утвердившийся «стиль» прямой и искренней беседы критика с поэтом… Как говорится в известной пьесе, «я вам прямо скажу, ваше величество, вы — гений». Слишком уж наша критика бывает унизительно льстива — до подхалимажа. «Читатель способен простить писателю многое — и некоторую торопливость, и порой недостаточный отбор материала, фактов, и нарушение принципа экономии изобразительных средств, и неточность в подробностях, деталях — он не прощает лишь вещей выхолощенных, процеженных, дистиллированных», — пишет критик. А что же это за литература, если в ней неточны детали, нет отбора?! К лицу ли критике подобная снисходительность? Зачем возрождать мертвый тезис о предпочтении проблемы — исполнению, содержания — форме? Разве возможны в истинной прозе «животрепещущие проблемы» при неверных-то деталях?
Прикрываемся дутыми тезисами, плоскими фразами, избитыми клише. Воспеваем «героя», а потом застенчиво добавляем, что и язык-то, оказывается, неиндивидуализирован, и есть надуманность, облегченность, схематизм… Да это же совершенно опровергает предыдущий тезис о «герое наших дней»! Таким образом происходит подмена истинных ценностей — мнимыми, реальных достижений литературы — желаемыми, но не действительными.
Для того чтобы литературную критику уважали, нужно, чтобы она сама себя уважала. К чести настоящих наших литературных критиков, они не меняют своих оценок в зависимости от конъюнктуры, по подсказке редактора или писателя. Но уважает ли свое дело, скажем критик А. Гаврилов, чью книгу «И высших нет для нас велений» (М., 1984) завершает портрет-панегирик в честь Н. Грибачева, а к предыдущей книге того же автора («Мужество и человечность», — М., 1981) предисловие написал сам Н. Грибачев?
Критики продолжают соревноваться и в откровенной лести писателю. Н. Сергованцев в статье «Талант и время. О прозе И. Акулова» («Молодая гвардия», 1985, № 9) не скупится на эпитеты: «всей силой художественных средств разворачивает живописное полотно», «под пером талантливого писателя», «покоряющее (произведение. — Н. И.)мощным проявлением талантливости», «мастерство писателя, стремительно взявшего высоты, нашло свое законченное выражение», «глубоко и художественно совершенно»… Ю. Щеглов («Юность», 1985, № 8) пишет о прозе В. Амлинского в стиле рекламных проспектов: «ароматная, густая проза», «Изысканность здесь — качество мастерства, высокий вкус, мускулистость (? — Н. И.)изобретательного, интеллектуально насыщенного диалога»; «Интеллектуальность Амлинского — не наносная, а корневая, уходящая в многозначную, зачастую парадоксальную (? — Н. И.)и затейливую народную речь». Л. Манзуркин, рассуждая о стихах Л. Васильевой, выбирает жанр экстаза: «В ее стихах чувствуется раскованность, полет — в высоту? В глубину?.. Стихотворения Л. Васильевой излучают некое силовое или магнитное поле… Можно ли объяснить чудо?» («Москва», 1985, № 9). Чудо конечно же объяснить нельзя: но чудеса нашей текущей газетно-журнальной оды на этом «полете в глубину» не кончаются.
Прием, которым часто пользуются малоуважающие свою профессию критики, — уподобление портретируемого классику. Так, Бор. Леонов — к юбилею А. Ананьева — написал статью «Признание», где сначала цитирует высокие слова Сергеева-Ценского о Тургеневе, а потом прилагает их к юбиляру-современнику. В. Конкин («Москва», 1985, № 9) заходит еще дальше: «Прочитав книгу Г. Немченко, я вдруг невольно вспомнил об очистительном катарсисе античной трагедии». Или: «Оказывается, слово из названия романа Г Немченко за полтора века до него опробовал Гоголь». Гоголь — опробовал, Немченко — воплотил, или, как сказано в другом месте того же панегирика, «мне кажется, что автор „Возвращения души“ с полным правом может повторить вслед за Гоголем…» Чего уж там стесняться, к чему это застенчиво-кокетливое «мне кажется», если тут же стоит «с полным правом»?