Только моя Япония (непридуманное)
Шрифт:
Почему Монтеверди? —
Да просто он любит его музыку. —
Монтеверди? Это не Верди? —
Нет, Верди — это Верди, а Монтеверди — это Монтеверди! И он любит не Верди, а именно Монтеверди. Верди — это по-итальянски, зеленый. А Монтеверди — зеленая гора.
А-ааа. —
Он любит Монтеверди, а у Монтеверди, оказывается, было тоже небольшое искривление позвоночника. — Интересно, и у моего приятеля тоже искривление позвоночника. —
Но он же не любит музыку Монтеверди? —
Нет, не любит, — подтвердил я.
Ну, что с тобою, девочка? — ласково обратилась к бабочке наша спутница.
Бабочка ничего не отвечала, только взглядывала неимоверно, неизбывно печальным выражением спокойных и удивительно старческих глаз. Я моментально стал сдержаннее в движениях, вспомнив известного древнего китайца с его странным и поучительным сном про него самого и бабочку, запутавшихся во взаимном переселении друг в друга.
Перед моими глазами всплыла неверная картинка далекого-далекого незапоминающегося детства — а вот кое-что все-таки запомнилось! Мне привиделось, как среди бледных летних подмосковных дневных лугов я гоняюсь за бледными же, сливающимися с полусумеречным окружающим бесплотным воздухом, слабыми российскими родственницами этой безумной и просто неземной красавицы. Среди серо-зеленых подвядших полян я как бы парю наравне с ними в развевающихся сатиновых бывших черных, но повыстиранных до серебряного
Смотрите, — воскликнула спутница, — у нее на крыльях что-то написано!
Что это? —
Мы были несильны в расшифровке китайских многозначных иероглифов, но муж женщины знал некоторые. Подождите, они все время меняются. —
Да? А я и не заметила. —
Вот, вот, кажется, остановилось. —
И что же там? —
Что-то вроде «опасность»! —
Какая опасность? —
Не знаю, просто иероглиф — опасность! — У меня в голове сразу промелькнули зловеще шипящие кадры из кубриковского Shining.
Кому опасность? —
Не знаю. Вот, уже другое. —
Что другое? —
Этого я уже не могу разобрать. Давайте-ка лучше уберем ее с дороги, а то раздавит кто-нибудь по невнимательности. —
Только не трогайте за крылья! Только не трогайте за крылья! Вы повредите пыльцу! — вскрикивала женщина.
Я сейчас принесу какой-нибудь листок, — быстро проговорил ее муж, отбежал и вернулся с обещанным листком. И в тот самый момент, когда он сердобольно пытался подсунуть листок под, казалось, совсем уже полуживое существо, бабочка, собрав остаток дремавших в ней сил, внезапно взлетела и на низком бреющем полете поплыла над посверкивающей водяной поверхностью пруда. Она с трудом выдерживала траекторию и минимальную высоту полета, то чуть-чуть взмывая на небольшую высоту, то в следующий момент почти касаясь крыльями воды. И в одной из таких самых низких точек ее траектории сквозь почти металлическую поверхность пруда просунулись полусонные бледные костяные растворенные рыбьи губы и поглотили неведомую красавицу.
Охххх! — вырвалось из всеобщих уст, быстро и легко прокатилось над блестящей гладью пруда и замерло у подножия недалеких холмов. Мы словно застыли похолодев и долго стояли в безмолвии и прострации.
Даааааа.
При встречи с подобным ничего не остается, как попытаться постигнуть возможный внутренний смысл сего как метафору нашего бренного существования, явленную воочию или же, более того, — как предзнаменование. Немногие, продвинутые и осмысленные, могут попытаться и приоткрыть тайное истинное имя данного явления, события либо данного конкретного существа, чтобы оно само застыло застигнутое, пало бы на колени и низким глухим голосом, словно доносящимся из-за твоей собственной спины, объяснило себя или произнесло:
Чего тебе надобно, старче! —
Служи мне! —
А что же конкретно тебе потребно от меня? —
А я и сам не знаю! —
Ну, думай, думай! —
Я думаю, думаю! Ты пока отдохни, а я о другом подобном же подумаю! —
О чем же это? —
О другом, но схожем. Придумал. Вот оно:
Я придумал для японцев два слова: Васл Ова Я придумал про Японию еще два: Юещед Ва Я придумал название японской рыбы: Скойр Ыбы Я придумал нечто японское простое: Коепрост Ое Я придумал имя японского бога: Скогоб Ога Я придумал что-то японское, но не очень: Онеоч Ень Я придумал японское и китайское сразу: Коеик Ит и Коеср Азу А вот название японского чуда: Онскогоч Уда Иногда я по-японски даже думал: Ажедум Ал! — думал я по-японски И было написано, когда я подплывал к Японии: Ывалкяп Онии И было написано на японских небесах: Ихнеб Есах И было написано в японских душах: Скихдуш Ах И было написано на японских камнях: Скихкам Нях И было написано на японской темноте: Ойтемн Оте И было написано на японской тайне: Онскойт Айне И было написано на японском всем: Онскомвс Ем И было написано на японском ничто: Онскомн Ичто И было написано японское во мне: Онскоев Омне И было написано японское японское: Онскоеяп онскоеПродолжение № 8
Необыкновенный объект дизайнерской мысли, описанный в предыдущей главе, — все-таки редкое исключение. Улицы и площади же крупных городов в качестве культурной и монументальной пропаганды и просто украшения заставлены в основном голыми бронзовыми девками небольшого размера, чудовищной скульптурной модернюгой либо уж и вовсе чем-то трех-мерно-невнятным. Изредка вдалеке виднеется
или по ходу движения попадается что-то необыкновенное, современное и исполинское. Но редко. Очень уж редко для такой наисовременнейшей, по нашим представлениям, страны. Не знаю, может, все крутые японцы, как и такие же наши, едва обнаружившись в своих пределах в качестве современных и конвертируемых на интернациональной культурной сцене, сразу сматываются на Запад. Не знаю. При удивительной деликатности, неповторимом такте и изяществе, с которым спланированы, оформлены и сооружены все небольшие участки всяческих природных уголков и парков с их легкими постройками, навесами, мостиками, скамейками, камнями и цветами, непонятны безразличие и нудность большой городской застройки. Бесчисленные чудеса природы и просто экзотические местечки, водопады, ключи, чудесные неожиданные скалы и деревья окружены изящными и прекрасно выполненными охранительными надписями и ограждениями. Это, конечно, вызывает некоторую грусть, особенно когда представишь, что молодые и стремительные первооткрыватели подобных мест спокойно подставляли свои бронзовые тела под падающую с гигантской высоты обнаженных скал ледяную прозрачную воду, пили ее из ключей и взбирались на высоченные горы. Но так уж везде, по всему миру. Скоро простейшие ручеечки, в которых нам еще доводится остужать перегревшиеся от долгой пока еще возможной пешей ходьбы искореженные новомодной обувью и старомодной подагрой ноги, будут тоже ограждены от простого и прямого общения с ними ради спасения для будущих поколений. Что же, смиримся. Смиримся ради этих будущих поколений, которым, может быть, все это будет просто в мимолетное досадливое удивление, насмешку и пренебрежение. Но, как уже сказано, смиримся. Смиримся.Все здесь обставлено с таким тактом и простотой, что протеста не вызывает. Возможно, такие легкость и изящество могут иметь дело только с соразмерными им пространствами, высотами и протяжениями, как физическими, так и психосоматическими. Да, у японцев сохранилось еще архаическое чувство и привычка визуальной созерцательности, когда длительность наблюдения входила в состав эстетики производства красоты и ее восприятия. Считалось, что вообще-то истинное значение предмета и явления не может быть постигнуто созерцательным опытом одного поколения. Только разглядываемая в течение столетий и наделяемая через то многими, стягивающимися в один узел, смыслами и значениями, вещь открывается в какой-то, возможной в данном мире, полноте. Конечно, нечто схожее существовало раньше и в европейской культуре. Последним болезненно-яростным всплеском подобного в предощущении своего конца было явление миру и культуре жизни и образа поколения отверженных художников. Наружу это предстало банальной истиной, что гений не может быть признан при жизни. Однако сутью того исторического феномена и обожествления его героев было обнаружение и попытка закрепления в культуре известного принципа, что красота объекта не может быть, как уже объяснялось, понята созерцательным опытом и усилием одного поколения — слишком малое, ограниченное число смыслов вчитывается в произведения, чтобы они достигали истинного величия.
Нынче же доминируют совсем иные идеи и практики. Нынче вообще всему, невоспринятому на коротком промежутке времени укоротившегося до пяти— семи лет культурного поколения грозит перспектива не войти в культуру. Нарастают новые, молодые и неведающие, с совершенно иным опытом и установками и, главное, с восторгом абсолютизирующие и идеологизирующие подобное. Конечно, и мы в свое время абсолютизировали и идеологизировали собственные откровения и завоевания. Однако хочется верить, что в нашем опыте присутствовал все-таки какой-ни-какой широкий исторический горизонт, в который мы себя вписывали, пусть и с сильными искривлениями вокруг собственной персоны и собственных практик. Ныне же доминирует клиповая эстетика, когда созерцательно-рефлектирующее внимание удерживается на предмете минуты две. Впрочем, это уже унылая констатация банального утвердившегося факта. В пределах данной эстетики и принципа культурного бытования предполагается, и весьма желательно, сотворение образа, могущего быть схваченным созерцающим субъектом секунд за пять — семь. Затем ему подлежит быть многократно повторяемым и воспроизводимым для усвоения и магического внедрения в сознание. В современном изобразительном искусстве доминирует теория первого взгляда. То есть предмет изобразительного искусства должен быть моментально схвачен и отмечен взглядом проходящего зрителя. Только в этом случае он имеет какой-то шанс на повторное рассматривание. Иначе — дело швах. Неузнанность. Непризнанность. Небытие.
Одна французская художница заявила мне, что для нее не существует искусства до Дюфи. Знаете такого? Даже если и не знаете, это не меняет сути дела. Так вот, для нее до счастливца Дюфи, сумевшего последним впрыгнуть в трамвай вечности, не существует ничего и никого — пустота. Вернее, не пустота, а именно ничего — просто туда глаз не глядит и не ведает о существовании. Возможно, вы отметите для себя, что это и есть в какой-то мере помянутый выше предмет моего пристального внимания, правда, в его более широком объеме и тотальном значении. Но я сейчас не об этом. Даже отмечая некоторую близость подобной постановки вопроса, в данном конкретном случае я не чувствую легкости на сердце или какого-либо подобия удовлетворения. Молодой же московский художник и был того радикальнее. Он уверял — и для него, я знаю, действительно так оно и есть — не существует уже ничего, раньше 70-х годов нашего века. Он не лукавил. Просто горизонт реального и актуального времени стремительно сужается, пока окончательно в ближайшем будущем не сожмется до сенсуально-рефлективной точки. Потом будет другая точка, отделенная от предыдущей вакуумом, не передающим никакой информации и не пересекаемым траекторией ни одного долго длящегося ощущения. Интересный род вечности. Вернее, все-таки пока еще не реализованной, но лишь подступающей. Эдакие самозамкнутые зоны, переступающие катастрофическую пропасть, разделяющую их только неведомым трансгрессивным способом, при котором во многом утрачивается как и сам объем информации, так и ее структурно иерархические параметры. Ну что же, можно не понимать сего, огорчаться сим, отрицать, но просто надо знать, в каком мире мы живем и тем более, в каком будем жить в самом ближайшем будущем.
Но все-таки все, имеющее отношение к традиционному визуальному опыту и окружению, весьма и очень даже удается современным японцам. Везде множество разнообразнейших, неприхотливых, ненавязчивых, с неизбывным вкусом обставленных уголков. И отнюдь не каких там невозможных тропически-экзотических изысков. Милые и естественные, они заполняют пространства городов и пригородов, включаясь, вливаясь в окружающую среду. В качестве ее неотъемлемого и исполненного глубокого смысла элемента всюду полно одиноких, хрупких, подросткового вида девушек, одиноко грустящих над стоячей или проточной водой. Полно крохотных, сухоньких, размером с нашего ребеночка, ссутулившихся пожилых аккуратных женщин с такими же собачками на цветном поводке и украшенных какими-нибудь там бантиками или пелериночками вокруг шейки или на лапках. В тоненьких ручках женщин матово поблескивают полиэтиленовые пакетики, куда они, подрагивая всем своим невесомым телом, как драгоценности внимательно собирают родные собачьи какашечки. Животные во время сей процедуры застывают строги и спокойны и не то чтобы сурово, но требовательно наблюдают за правильностью и точностью исполнения ритуала. Все происходит в совершеннейшей тишине и сосредоточенности.