Только один человек
Шрифт:
— А как бы вы подбирали литературу?
— Поначалу? Да, поначалу, шут с ним, пускай сам выбирает, будь то скетчи, Сименон или подшивка «Нианги» [19] , а так с Жюля Верна начинать лучше всего. Главное, чтобы человек попривык сидеть за столом, то подобрав ноги под стул, то вытянув их перед собой; чтоб он научился листать книгу, просматривать содержание... А там можно исподволь подбросить... ну-ка, шевельни извилиной, Клим... верно, «Трех мушкетеров», Марка Твена, которого я, грешен, убей, не люблю, затем О.Генри; дальше пошли бы более серьезные писатели, подкинь-ка, Клим, парочку... Прекрасно — Джек Лондон, он вдвойне интересен всякому юнцу; затем, разумеется, Гюго, которого называют романтиком, что, впрочем, так и есть, хотя и подумать над ним тоже приходится; потом можно бы, для роздыху, «Всадника без головы», «Айвенго», скажем, и... давай-ка, Клим, пожалуем им теперь тех великих, которые удивительно легко читаются... Да-да, Мериме, Чехова... и еще одного... Верно, верно, именно Мериме, Чехова и Мопассана, а следом подошло бы время рискнуть на что-нибудь более трудное, только не роман, это было бы чересчур; начнем лучше с рассказов, Клим... Ах, нет, нет, где там «Смерть в Венеции», что ты говоришь, милый... Но, в общем-то, что-нибудь в этом духе. А затем снова обратимся к чему-нибудь сравнительно полегче, сравнительно, говорю, и, может, чуточку старомодному... хотя бы к тому же Диккенсу...
19
«Нианги» («Крокодил») —
— Оо, Диккенс — это превосходно, — радуется Руководитель. — «Давид Копперфилд».
— Вы так считаете? — мерит его критическим взглядом респондент. Но Руководитель до того рад, что уж ничего не замечает. — Ну, конечно же, это очень, очень приятно — иной раз в тенечке почитать Диккенса.
— Иной раз Диккенса, местами Толстого, ведь верно? — насмешливо смотрит на него Клим, этот сопливый пигмей, эта малявка, росточком с колышек для квочки...
А респондент говорит:
— Однако всех писателей не перечтешь, да и какой смысл? Теперь надо приглядеться к юноше в то время, когда он читает. Если почувствуется, что он увлечен, завяз, то тогда можно и отпустить.
— А как вы в этом разберетесь?
— Да по выражению лица.
— И что же в конце концов получится?
— Из чего?
— А из вашего юноши...
И тут респондент торжественно заявляет:
— Что получится... а какой-нибудь Клим!
Недолгое время царит молчание, после чего Руководитель безо всяких обиняков спрашивает, крутанув головой в сторону Клима:
— А дальше, дальше что из него получится?
— Из какого-нибудь Клима? А чего вам больше, почтеннейший. Человек получится — человек, который всем сердцем любит литературу.
— Литературу, литературу! — вскидывается Руководитель. — Велика важность!
— Что-о, что?! — не верит своим ушам до глубины души потрясенный респондент. — Неужто это нужно объяснять?
— Попытайтесь, — говорит Руководитель.
— Попытаться? — в раздумье спрашивает респондент, впившись взглядом в глаза Руководителя. — Значит, говорите, попытаться. Что ж, начну с простейшего: по прочтении каждого нормального рассказа человек становится чуть лучше, чем он есть на самом деле, чуть умнее, чем был до того; а я, между прочим, с каждым часом все более убеждаюсь, что человеку все-таки очень полезно иметь голову на плечах... — Лицо у него делается серьезным и строгим: — Это, как я вам уже сказал, простейшее объяснение. Но ведь и одного того достаточно, что читающий человек становится все лучше. А теперь я перейду к объяснению более сложному.
Он ходит, маячит по комнате взад-вперед. Да, ходит взад-вперед.
Стоит тишина. Но какая тишина, у-у-у!
— Из всех известных на свете звуков я бы выделил один, — тихим, сокровенным тоном начинает респондент, — это звук, несущий в себе горе, звук самый страшный и самый скорбный, такой, что не найдешь даже слов его описать; звук этот — стук первого кома земли, упавшего на крышку опущенного в могилу гроба, ведь вы со мною согласны, не так ли? Страшный звук, глухой, дробно распадающийся... Но оставим и это. Возможно ли, чтоб вам когда-то однажды, когда вы пробудились глухой ночью ото сна, не предстал во всей своей жуткой яви чудовищный образ Смерти, от которой, позвольте вам лишний раз напомнить, никому не уйти... Это то одно-единственное, что досконально известно нам во всей своей непреложности... Однако при свете белого дня на людях, вы о-хо-хо как бесстрашны: вы с громким пофыркиванием умываетесь, вкушаете завтрак, яростно, словно в хорошее железо, вгрызаясь в копченую колбасу; потом встречаетесь с себе подобными, одни из которых начальники, другие — подчиненные, и нет только равных между ними, но это для вас, для тех, кого можно еще поздравить — вы ведь понимаете, кого я имею в виду: тех, кого еще ждет впереди счастье первого прочтения. Меня же и Клима ничто не разделяет: хоть назови вы меня главным директором фотоателье, а его помощником, мы все равно единое целое, потому что мы оба страстно любим литературу и, в отличие от вас, «поздравляемых», нисколько не жаждем повышения, да и смерти боимся меньше, ибо мы уже бессчетное число раз умирали и испытали все, ну, буквально все на свете: мы принимали помазание на царство; бились деревянным мечом, отстаивая справедливость; чело нам то венчали лавры, то язвили тернии; под ногами нам стелили пышные ковры и усыпали наш путь розами, но приходилось нам и ступать босыми ногами по раскаленным угольям... Нам доводилось попусту трепать языком, поддерживая глупую досужую болтовню, но случалось и, наглухо сомкнув уста, подолгу носить в себе чужую тайну. Но тот звук, тот невероятно зловещий звук слышали и мы тоже... И нам хотелось побольше прожить, пережить много-премного разных жизней. Склонившись над столом в своей комнате, мы тысячекратно по-разному умирали: и тонули в море, и бывали ранены в пятку, и всходили на эшафот, чтоб умереть на глазах у толпы рядом с кошачьеглазым смельчаком — Эль Сордо; но, бывало, и сами убивали других, а потом мучались раскаянием, и, оо, как неистово целовали мы землю, и ее священные крупицы налипали на наши уста; а то вооружались во имя мщения и без устали скитались по извилистым тропам; мочили нас и дожди, и сколько мы видели их — счел бы кто! — самых разнообразных, и все же, Клим, сдается мне, что лучше всего шел дождь у Бунина. А снег! Он нисходил как легкая грусть, а лед под ногами был монотонно гладкий, и такой искрящийся, такой сверкающий. Но тот звук, тот звук мы все же слышали. А, выйдя рано поутру, мы встречали каких-то немного странноватых — как всегда на рассвете — людей с печальными, заспанными лицами, на которых всегда, тем не менее, можно было прочесть какое-то желание, какую-то затаенную силу; надеждой вольется в тебя чье-то «здравствуй», и ты бредешь куда-то без цели-без причины, ходишь, слоняешься невесть где, потому что ты во всё и вся безотчетно влюблен; знающий цену человеческому общению, ты все-таки не забываешь и того, что человеку порой ой как необходимо одиночество, и что невредно ему иной раз просто так пошататься за городом; и не сгинули еще Гулелебский и Ничбисский леса и глубокие пещеры, в темную сырость которых можно надолго забиться и посидеть там, скрючившись в три погибели, для того чтоб, выйдя потом на яркое солнце, чуть пожмурив глаза и снова взглянув окрест, почувствовать себя заново народившимся на свет и вспомнить, насколько мир велик и прекрасен. А когда вкусишь множество различных благ, начиная с самого простого, каково, скажем, море в знойный день, и кончая высшим, истинным счастьем для всех и каждого, о котором, простите, не положено говорить, — попробуйте догадаться сами, — то, познав все это, может, станешь и еще угрюмее, но только это будет угрюмство любви, даа... Оо, ты, могучий и необъятный океан, кишащий гибкими, увертливыми рыбинами, ты то взлаиваешь неистово на обрушившийся ураган, то возлежишь, спокойно и величаво, потягиваясь на солнышке, и на дне твоем колышутся, подобно ленивым мыслям, ярко пестреющие растения. А, пробудившись невзначай, среди ночи, снова и снова вспоминаешь о смерти и чувствуешь, как, поминутно испаряясь, неизбежно иссякаешь. Но тогда и все рыбешки твои погибнут... И сколь бы ты ни убывал, как бы ни падал духом, твоим настырным рыбешкам так или иначе нужен корм. Потому-то ты вновь и вновь приходишь в движение, вновь и вновь пускаешься рыскать по белу свету, бороздя вдоль и поперек просторы благословенной матери-земли. И, боже праведный, уж не говоря ни о чем другом, сколько женщин мы перелюбили, и каких женщин! — что в сравнении с нами Марания и Тенорио! — потому что мы — первейшие донжуаны, мы — я и какой-нибудь там Клим, — донжуаны-читатели. Э-ге-ге-гей, кого только мы не любили: и юную Наташу, вольную, не знающую удержу в своих самозабвенных порывах в первых трех книгах, в четвертой же — ничего
не поделаешь! — уже нет; и вывалянную в грязи святую, чистую Сонечку; любил я и бессловесную молчальницу — опозоренную Тонку, такую далекую и все же такую, такую близкую; но болезненнее всех — Эмэ Танатогенос, да еще эту негодницу Эмму Бовари; любил и мою бедняжку Антонию, причем острее и невероятнее всех; и Селину, отплясывающую в дыму... Клаудиу, госпожу Шошу, гордую сестру Пилар, только Тернеру, в той опасной мгле, пропахшей тем дымом... И Мзию, Мзию Чинчаурели, девушку-хевсурку, но, эээх, я ли один, даже лестница, Стена, сундук любили ее, да разве же всех перечтешь — то одному богу известно... И где я только не побывал, счастливчики вы мои, «поздравляемые», каких земель не обошел! Я рубил кривым ножом мачете колючий кустарник каатингу, настигал в океане белого недруга, мечтал о вершинах гор, и — боже!— какими муками за это поплатился... У кошки девять жизней, у меня же, кто так любил все это, — оо! — не счесть сколько; на чью и на какую только жизнь я ни насмотрелся, а вас, «поздравляемые» интервьюеры, интересует, сколько времени я теряю в очереди за вермишелью, когда как именно в эти минуты, кто знает, где я только не скитаюсь, с какими страстями не сталкиваюсь, — отличная штука глаз, но куда ему до воображения, до тысячеухой и тысячеглазой фантазии! И пусть кто-нибудь посмеет заикнуться, что это не я на самом деле побывал в Перу и Нигерии, а какой-нибудь боцман с зажатой в зубах трубкой, избороздивший на корабле все моря и океаны и повидавший весь свет!— Но откуда вы знаете Нигерию? — в лоб задает ему вопрос Руководитель, и мне кажется, что он поймал нашего респондента на слове, но тот, без малейшей заминки, отвечает:
— В Нигерии, любезнейший, есть три отличных писателя — Шийонка, Чинуа Ачебе и Габриель О'Хара.
Не-ет, с ним можно офонареть. И хотя Руководитель не кидает на меня больше грозных взглядов, даже более того — нарочито отводит от меня глаза, я чувствую, что он до предела разъярен, и мне снова вспоминается ужасающее слово «низлаборантили». А Человек как ни в чем не бывало продолжает:
— Быть читателем — это само по себе чудо, ведь именно читатель, а не кто другой, может уместиться в и без того тесном спальном мешке между двумя влюбленными и совершенно не быть лишним! Но и этого мало — ты не только не лишний, ты просто необходим, потому что этого пожелал автор.
— Чего пожелал? — вконец балдеет Руководитель.
— Чтоб ты находился в мешке.
— Но почему?
— Потому что ему так написалось, — разъясняет респондент.
И продолжает:
— Есть нечто общее между винопитием и чтением, потому, мне кажется, что и там и тут мы обретаем так называемую свободу личности, но только в первом случае — это омерзительная расхлябанность, порожденная чувством безответственности, в то время как истинная свобода всегда плод отваги, мудрости и многоопытности, такая свобода беспредельно возвышает, понятно? Ах, с каким бы наслаждением я запер в своем карцере-люкс пьянчуг с их однобокой жаждой свободы, а следом за ними — крупных торговых дельцов, воротил, — не мелкоту, не торгашей, нет, а именно крупных, тузов, и, знаете, почему? Потому что, признаться, очень уж я их люблю и всем сердцем жалею. Не надо, не считайте их счастливцами, а главное — не завидуйте им, друзья мои: как бы высоко ни задирали они нос, как бы ни кичились и ни чванились, каждый день их жестоко отравлен, потому что есть такой краткий миг, такая ускользающая секунда перед самым сном, когда каждый из нас без прикрас видит собственное «я». Не зарьтесь на их изысканные блюда и редкие напитки, ведь, нажравшись доотвала деликатесов, они смутно, даже не отдавая себе в том отчета, мечтают о ломте хлеба с луком. Мы вот, читатели, и не завидуем вовсе их богатству, ибо Дон Кихот реальнее любых самых драгоценных побрякушек и всяких там шкафов-мафов, потому что он — идеален... И уж скажу заодно, коль к слову пришлось, никаким физикам в жизни не создать перпетуум мобиле, а вот литература его уже создала — это как раз и есть «Дон Кихот». И не потому что литературе это проще, а потому, что у нее больше возможностей, чем у миллиона всякого рода лабораторий и установок, вместе взятых. Да, так вернусь к тому, о чем я давеча говорил. Этих самых крупных воротил я бы заставил в своем карцере начинать с азов. И вовсе не потому, что они ничего не знают — все дело в последовательности, в методике. И оставались бы они у меня взаперти до той поры, пока бы при чтении «Рассказа маленькой косули» им не стали приходить в голову более важные и существенные мысли, нежели мысль о косульем шашлыке... И не подумайте, что меня не заботила финансовая сторона дела — наряду с досаафовскими и всякими прочими членскими взносами, я бы взымал в пользу карцера-люкс, разумеется, только действительно на вполне добровольных началах, — рублевку в месяц. В общем, этот не так уж много — бутылка плохонького вина в месяц — пара пустяков для грузина! И познали бы эти люди наконец настоящих великих писателей...
— Да, но, во-первых, откуда вам знать, — прерывает его Руководитель, — какой писатель велик и какой нет? Чтобы удостовериться в этом, потребны иной раз века и века.
— Оо, это действительно хороший вопрос! Интерес ваш вполне оправдан, и я сейчас же вам все объясню. Только с чего бы это начать... Само собой разумеется, есть произведения, лишенные жизни и бесцветные, с такими же бескровными и блеклыми персонажами, как и сами их создатели, и, конечно же, с таких, как говорится, и взятки гладки, что с них возьмешь? Они так же никому не нужны как, скажем... подскажи-ка какое-нибудь сравнение позабористей, Клим... «Ну-у, как здоровенному мужику — гинеколог». Да ну тебя совсем, Клим, придумал тоже! Конечно, как и везде, среди писателей тоже встречаются спекулянты, любители легкой наживы, которые без особого риска охотятся на мелкого зверя с ценной шкуркой, и таких водится немало, самых разнообразных; но если ты прожженный читатель, то всегда поймешь, какая тема трудней и какая выигрышней. Существуют еще сочинители из категории, так сказать, мужей размеренной смелости, сходных с укротителем, что сует голову в пасть дрессированному льву. Существуют, правда, и другого сорта укротители: эти заставляют прыгать сквозь кольцо маленьких кудрявых собачонок, украшенных пышными бантами. Однако есть среди укротителей и подлинные рыцари отваги. Объездить волка просто невозможно, но хотя бы поймать его за хвост — тоже дело, и дело много потруднее, чем сунуть голову в львиную пасть. И что с того, что отважившийся схватиться с волком ходит порой в изодранных нищенских отрепьях и сносит долю изгоя, а собачий укротитель щеголяет в великолепном доломане бравого гусара! Но если вас интересует лично мой идеал писателя, скажу, что это — оседлавший волка нищий с орлом на плече — ведь и орел, сказывают, тоже не поддается дрессировке. А под конец добавлю, что великий писатель — это писатель, создающий великие произведения.
— И, во-вторых, — снова прерывает его уже злой на весь свет Руководитель, — откуда вам знать, какое произведение относится к великим и какое нет?
— Да видите ли, мой милый, — как-то странно улыбается ему респондент, — у меня имеется свой редкостный индикатор, с которым не сравниться ни одному самому точному прибору: довольно мне прочитать что-нибудь действительно стоящее, будь то целое произведение или, пусть, всего лишь один эпитет, сравнение, повторяю, если это действительно что-нибудь очень хорошее, по-настоящему стоящее, у меня тотчас левая рука — от запястья до локтя — покрывается гусиной кожей. Что, не верите? — Закатав рукав сорочки, респондент произносит: «Дон Кихот» — и показывает руку. И, ей-ей, что правда — правда: она покрылась пупырышками...
— И вот еще, например, что, — переходит к следующему вопросу Руководитель: — Мне совершенно непонятно, каким принципом вы руководствуетесь при перечислении писателей или тех женщин, которых вы якобы любили: придерживаетесь ли вы хронологии или алфавитного порядка, а?
— О небо! Что это он сказал! — с треском шлепает себя по лбу ладонью респондент, — откуда — куда, где любовь и где алфавит... что ж это за такой поздравляемый, а, Клим?
— Да его надо качать, как олимпийского чемпиона! — отвечает Клим.