Том 1. Проза 1906-1912
Шрифт:
«Что там за проводы всяких шарлатанок!» — закричал старик, запахивая меховой халат, тогда как я опустил руку на эфес своей шпаги, готовясь к ссоре. «Я вас прошу, батюшка, думать о том, что вы говорите». — «Молчать! я тебе приказываю, как отец, родивший тебя, оставь ее». Паска прижалась ко мне, Джузеппе же, бледный, говорил: «Я вас умоляю, отец, не делать приказаний, которых я заведомо не исполню». «Как?!» — вскричал тот, разражаясь ругательствами; еврейские проклятия, генуэзский акцент, быстрота и страстность речи, полувосточный костюм и высокий рост старого ювелира, мы, растерянно стоящие напротив, — все привлекало внимание прохожих. Паска, готовая лишиться чувств, шептала Джузеппе: «Уступите, уступите, оставьте нас, потом… завтра… вся ваша… навсегда». Спаладетти, вспыхнув, громко сказал: «Я буду помнить, графиня!» — и, подойдя к старику, взял его за рукав шубы, промолвя: «Идемте, батюшка, вот я готов». «Графиня, графиня… черта с два, я еще до вас доберусь!» — ворчал еврей, между тем как я увлекал свою названую кузину к Арно. Придя домой, Паска попела канцоны Скарлатти и затем села, молча, не отвечая на наши шутки, к окну и долго сидела с потушенными свечами, когда луна давно уже скрылась, опустив руки на колени и, казалось, о чем-то глубоко задумавшись.
Джузеппе, опершись на клавесин, за которым пела наша кузина, шептал страстно, глядя на ее худые пальцы, розовые и глянцевитые: «Я обожаю ваши руки, Паска, ни у кого нет таких дивных рук, я вам принесу ларец с перстнями от отца, там есть чудные аметисты и розовые топазы, как ваша кожа». Паска, полузакрывши глаза, пела тонким жидким голосом:
Я пою, как лебедь, умирая, Умирая, я пою, любя. И любя, люблю одну тебя И люблю я, от любви сгорая.
Горбунья
— Отец, вы здесь? зачем? — вскричал Джузеппе, загораживая собою вскочившую синьорину Паску.
«Это требуемые люди?» — спросил сержант, обращаясь к Иеронимо; тот мотнул головой.
«Называемые графы Гоцци: Франческо и Эме и графини Джулия и Паска, закон вас вопрошает, на основании чего вы присваиваете себе этот титул и древнюю фамилию? Не признаете вы, почтенный граф, этих людей, виданных вами в Венеции?» — обратился он к пришедшему старичку в круглых очках и сером камзоле. Тот долго смотрел по очереди на всех нас и, покачав головою, сказал: «Нет, нет, таких я не видывал». «Да, сам-то он граф ли? Он из ума выжил или пьян, вон из нашей квартиры!» — крикнул Франсуа. Джузеппе кричал со своим отцом, наполнявшим помещение гортанным говором. Синьорина Паска плакала в объятиях синьоры Джулии, которая с достоинством что-то заявляла. Шум все усиливался, шпаги скрестились со звоном, сержанты в окно звали на помощь, женщины лежали без чувств, Франсуа, раненный старым евреем, упал, задев за клавиши инструмента и уронив свечи; в полутьме я бросился в ту сторону и вонзил нож в худую спину Иеронимо; тот завизжал, корчась. Пробегая через комнату, я, схваченный за ногу, упал на горбунью. «Возьми в передней робу, спасись», — шепнула она. К дому подходил небольшой отряд стражи; переждав за дверьми, когда они пройдут мимо меня, я надел захваченное платье и, покрыв голову платком, бросился бежать по пустынной и гулкой улице, все удаляясь от крика.
Достаточно удалясь от дома, чтобы не бояться погони, я остановился; пот лил с меня градом от волнения, быстрого бега и двойного платья. Зайдя в темную нишу какой-то стены, я сбросил камзол и штаны, оставшись для безопасности в одном женском платье и покрыв тщательнее голову платком. Пройдя несколько шагов по незнакомой мне улице, я заметил, что за мной следит какой-то человек, по сложению и походке казавшийся духовным. Дойдя до угла, он свистнул; не успел я свернуть в переулок, как был окружен человеками шестью в масках, без фонаря. Накинув мне на голову что-то, что мешало мне крикнуть, меня подхватили на руки и понесли, несмотря на мое болтанье ногами по их животам. Увидя скоро тщетность моего сопротивления, я перестал биться, предавшись своей судьбе. Шли мы довольно долго по улицам, потом, судя по гулкости шагов, по коридорам; наконец меня поставили на ноги и сняли повязку. Я был в полной темноте и, по-видимому, один. Протянув руку в одну сторону, я нащупал стул, в другую — стену. По стенке я добрался до постели, на край которой и сел, не зная, что будет дальше. Вскоре оказалось, что я не один в комнате, чьи-то полные мягкие руки осторожно до меня дотронулись, как бы желая расстегнуть лиф, и я услышал шепот: «Не бойтесь, прелестная девица, не бойтесь, вы в безопасности, вы встретите только любовь и почтительность». Меня почти совсем раздели; так как я устал и хотел спать, то я без церемоний протянулся на кровати у стенки. Шепот продолжался с поцелуями: «Как я счастлив, что вы снизошли на мои моленья и согласились воспользоваться этим скромным ложем». Руки проводились по моим плечам, груди, спине, талии. Вдруг мой собеседник вскочил как ужаленный, заскрипев кроватью. «Святая дева! Сын Божий! чур меня! искушению да не поддамся». Так как я молчал и не шевелился, то благочестивый партнер снова предпринял разведки, не более утешительные. Тогда я сказал, прервав молчание: «Сударь, вы не ошибаетесь и не введены в соблазн, я действительно далек от того, чтобы быть девицей. Но раз я здесь, я все-таки пробуду до утра, чтобы не подвергать вас и себя риску; когда все пойдут к заутрене (я понял уже, где я), я незаметно выйду». Пораженный брат после безмолвия проговорил: «Вы правы, сын мой, и Господь, претворивший воду в вино, вам поможет завтра выйти незаметно; теперь же, пожалуйста, останьтесь на этом, хотя и узком, ложе. Исполненная заповедь гостеприимства поможет мне забыть о моей неудаче».
— Аминь, — ответил я, поворачиваясь лицом к стенке.
Господь, претворивший воду в вино, не помог мне выйти незаметным, так как почти еще до зари нас поднял служитель и велел от имени настоятеля идти в трапезную, где была уже вся братия налицо. Игумен едва ответил на наше приветствие, когда нас привели и поставили отдельно от прочих, закрыв мое лицо покрывалом. Указав на значение и важность инокских обетов, игумен продолжал, делая жест в нашу сторону: «Но вот среди нашей столь примерной, столь свято благоухающей обители нашлась овца, портящая стадо, нашелся брат, который, забыв обеты целомудрия, послушания святости, вводит тайно от нас в келью женщину, проводит с ней ночь, вносит соблазн в нашу ограду, грех, смерть и проклятье». Мой брат плакал, бия себя в жирную грудь и приговаривая: mea culpa, теа culpa, остальные осуждающе молчали. Видя оборот дела не сулящим мне добра, я выступил вперед и сказал скромно и внятно: «Святой отец, честная братия, вы напрасно вините этого доброго брата; видимость его преступленья исчезнет сейчас, как вы узнаете, что я не женщина, а человек, спасавшийся от убийц и счастливый найти приют под кровом этой обители. Бог свидетель мне, и кроме того сама природа показывает справедливость моих слов». Тут я приподнял робу, и пока братия, пораженная видом того, что видят у человека, не имеющего штанов и подымающего юбку до пояса, была неподвижна, я быстро вышел из боковой двери в сад, откуда и прошел без труда на улицу.
Убедившись, насколько мало женское платье предохраняет от случайностей, я прежде всего позаботился от него избавиться. Спрятав свою одежду в кусты у большой дороги, я стал громко вопить о помощи, как бы ограбленный догола, пока проезжавший крестьянин, подвезши меня к своему дому, не поделился со мною старыми штанами и потертым камзолом. У хозяина находился некий купец из Венеции, который, тронутый моим положением и, кажется, моею наружностью, предложил мне поехать с ним, чтобы быть продавцом в его лавке. Не намереваясь долго заниматься этим делом, я тем не менее согласился на его предложение, видя в этом возможность добраться до Венеции, куда влекло меня как настоящего графа Гоцци. Дорога, кроме незнакомых городов, не представляла ничего интересного, так как Виварини путешествовал скромно и скуповато и притом не отпускал меня ни на шаг, что все более убеждало меня покинуть его при первой возможности. Дома еще прибавилась воркотня старой экономки, плохой ужин и стоянье почти целый день за прилавком в полутемном складе. Наконец, я объявил синьору, что его оставляю, он что-то промямлил про неблагодарность современных молодых людей, отпустив меня в сущности довольно равнодушно. Я уже раньше сговорился с лодочником Рудольфино пойти в его помощники, меняя покойную, но скучную жизнь у Виварини на бедную, но представляющую более случаев непредвиденных встреч жизнь гондольера. И действительно, неоднократно темнота ночи или занавеска каюты скрывала счастье молодого лодочника и катающихся дам, но ни одного случая не было, который бы повлек за собой какие-либо существенные следствия.
По случаю праздника лодки брались нарасхват; мою гондолу, украшенную вытертыми коврами, нанял какой-то аббат с дамой. Я не особенно интересовался нежностями моих пассажиров, наблюдая больше за проезжими гондолами, особенно за одной, идущей все время около нас с двумя женщинами в жемчугах, одетых одинаково, каждая с желтой розой, смотрящих друг на друга, улыбаясь, без кавалера. Солнце садилось в тучу, по всему взморью скользили лодки с музыкой, некоторые уже с зажженными фонарями, душное затишье, казалось, предвещало грозу. Веселье было в полном разгаре, когда гроза разразилась. Небо, сразу омрачившееся, гром, молния, ливень, смолкнувшая музыка, беспорядочно бросившиеся к каналу судна — все так не походило на только что бывшее веселье, что философ мог бы вывести из этого мысли весьма поучительные, но мне больше всего нужно было думать об управлении своей гондолы. В страшной тесноте я с ужасом услышал треск нашей лодки, обо что-то задевшей; снявши на всякий случай свой несложный костюм, забыв стыдливость и любовь к ближним,
я готовился броситься в воду, предоставив своих пассажиров на произвол бури и наполнявшейся водою лодки. Но ветер снова согнал вместе мятущиеся гондолы, и после нового, еще более угрожающего треска я скакнул не в воду, а в соседнюю лодку, для чего, конечно, не было так необходимо быть голым. Дамы в жемчугах, с желтыми розами, прижавшись друг к другу, были бледны.«Простите, синьоры!» — вскричал я, накреняя гондолу своим прыжком. Они разом тихонько вскрикнули, казалось, пораженные неожиданностью моего появления и моим видом, и стали торопить своего лодочника, тогда как мой аббат в отчаянии разводил руками.
Неодетого меня провели сквозь ряд, казалось, нетопленых комнат с заколоченными окнами в небольшую комнату, где трещал камин, освещая беглым красноватым огнем темные стены. Те же две дамы в жемчугах, с желтыми розами, сидели на диване у стены, смотря друг на друга с улыбкой, молча. Стыдясь своей наготы и чувствуя холод, я обратился к дамам со словами: «Не найдется ли у ваших слуг, добрые госпожи, лишнего платья, так как мне холодно и я не привык ходить при дамах голым, не стесняясь этого». Они продолжали молчать, и когда я снова повторил свою просьбу, они разом обернули свое лицо ко мне, смотря пристально и неподвижно, так что казалось, что только беглый свет от камина делает живыми их лица. Их молчанье делало мое положение еще более странным и неловким. Решив не удивляться и не стесняться, я взял чей-то брошенный на кресло плащ и сел к огню. Одна из дам сказала тихо: «Плащ, бросьте плащ!» Из шкапа, который оказался замаскированной дверью, вышла старая женщина со свечой и кувшином вина, молча поставила она их на стол, где был приготовлен ужин, зажгла свечи в разных местах комнаты и отдернула тяжелые желтые занавески, скрывавшие постель. Мною начало овладевать беспокойство. «Амброзиус дома?» — спросила дама. «А то где же?» — отвечала старуха. «Амброзиус спит?» — спросила другая дама. «А то как же?» — был снова ответ старой служанки. «Сегодня, Бьянка, нужно больше есть, завтра твоя очередь», — сказала дама. «Да, завтра моя очередь», — отозвалась другая. «Зачем этот плащ?» — сказали они громко обе разом. Я не мог больше выдерживать, я встал и, сбросив плащ, уже согретый, громко сказал: «Довершите ваше благодеяние, спасши меня, дайте стакан вина и кусок хлеба, чтобы подкрепить ослабевшие силы». Часы пробили десять, обе дамы разом зевнули, стали протирать глаза, как после сна, с удивлением посмотрели на меня, будто что-то вспоминая, наконец, старшая, названная Бьянкою, сказала звонким, не похожим на прежний голосом: «Теперь я помню, спасенный красавец с моря? Конечно, ужин, вина, но не плащ; не плащ; срок прошел, мы свободны! Сестра, о какое тело, какое совершенство». Вино краснело в широких стаканах, холодные, но обильные и пряные блюда манили аппетит, в глубине белела постель. Дамы, живые, с блестящими глазами, раскрасневшиеся, осматривали меня, как дети, удивляя меня своими наивными восторженными замечаниями. Наконец младшая, Катарина, развив свою прическу, дала знак ко сну, и, не потушив свечей перед огромным зеркалом за кроватью, мы провели почти без сна эту длинную, но слишком короткую для влюбленных, ночь.
Я проснулся от громких голосов; передо мной на постели за спущенными портьерами лежало скромное, но крепкое и чистое платье. Мужской и грубый голос говорил сердито: «Хорошо еще, что вам удалось привести этого дурака вместо Джованни, но какая неосторожность! какая неосторожность! Подумали ли вы, сударыни: в праздник при всем народе пускаться на лодке, и в какой еще час, в какой еще час! Не оправдывайтесь, разве вам мало пустых комнат для гулянья, старая Урсула не виновата, она одна теперь вертит машину, с тех пор как этот вертопрах сбежал. Я повторяю, это хорошо, что вы залучили молодца, но чтобы вперед этого не было». Я выглянул в занавеску, по комнате ходил взад и вперед огромный мужчина, рябой, лет сорока пяти, без парика, с фуляровым платком на голове, бледные дамы с помятыми усталыми лицами, потухшими глазами сидели рядом на диване, изредка вставляя робкие оправдания. Солнце, бросая свет на их лица, делало их так же непохожими на вчерашние, как и комнату, придав ей будничный, неприбранный вид; желтые розы невыметенные валялись на полу, жемчуга лежали на столе, около чашек с дымящимся шоколадом. Услышав мой шорох, мужчина, погрозив дамам пальцем, вошел в шкаф, откуда вчера появлялась старуха, и исчез. Меня напоили шоколадом, потом обедом, потом ужином, в промежутках играя на гитаре и напевая тихонько песни на два голоса. Часов около восьми, когда ужин был уже приготовлен и мы беседовали с синьориной Бьянкой у отворенных дверец шкапа, она вдруг, побледнев, полузакрыла глаза и, сделавшись удивительно похожей на себя, как я ее видел в первый вечер, стала говорить тихим голосом с промежутками, тогда как из-за стенки тоже смутно доносились какие-то голоса. «Альчиде да Буоновенте… да… найдете через десять ночей… ничего не будет… смерть, смерть… десять тысяч луидоров — остальные в левом ящике бюро». В страхе я бросился к синьорине Катарине, но та, прижав палец к губам, как приказанье молчать, увлекла меня к окну, меж тем как бледная Бьянка продолжала произносить непонятные отрывочные фразы, будто ответы на ей одной слышные вопросы.
Однажды утром синьор Амброзиус, велевши мне одеться, приказал следовать за ним в ближайшую церковь, сказав: «Эме, я открою вам большую тайну, которая может составить счастье вашей жизни; но прежде я должен быть уверен, что вы не выдадите тайны, и вы перед алтарем прочитаете бумагу, которая у меня в кармане». Некоторая торжественность этой вступительной речи, обстановка полутемной церкви с немногочисленными богомольцами, выход на воздух после продолжительного комнатного затвора меня настроили самого на более возвышенное чувство. В церкви у алтаря, где горела неугасимая лампада перед святыми дарами, я прочитал следующее: «Я, Жан Эме Уллисс Варфоломей, свидетельствую перед Господом Нашим Иисусом Христом, святою Его Матерью приснодевою Мариею и всеми святыми, хранить вечную тайну о том, что имею узнать от почтенного синьора Амброзиуса Петра Иеронима Скальцарокка, никому, ни брату, ни отцу, ни сыну, ни матери, ни сестре, ни дочери, ни дяде, ни племяннику, никакому родственнику, ни родственнице, ни другу, никакому мужчине, ни женщине, ни сам с собою ни письменно, ни устно не открывать, не говорить: „я мог бы сказать, если бы не был связан“, или „знаю я нечто“, или какие другие намеки. Пусть на меня, как на клятвопреступника, падет Божья кара, пусть я буду лишен райского блаженства, если не сохраню сей клятвы, данной перед святыми дарами, пречистым телом Господним в день священномучеников Клита и Маркеллина пап, апреля месяца в день двадцать восьмой, в городе Венеции. Аминь. Исполнить сие обещаюсь я, Жан Эме Уллисс Варфоломей, и верно все сие, как верно вечное блаженство праведных душ и муки нераскаянных грешников. Аминь, аминь, аминь». Домой мы шли молча. Приведши меня в небольшую темную комнату, вроде чулана, синьор Амброзиус засветил фонарь, причем обнаружилась цепь колес, рычагов, стержней, казалось, какими-то скрытыми средствами соединенных с соседней комнатой. Старая Урсула с усилием приводила в движение за рукоятку все эти колеса, причем пот лил с нее градом. Амброзиус начал снова с какой-то важностью на своем рябом лице: «Слушай, Эме, я делюсь с тобою величайшею моею тайной. Видишь все эти сооружения: это шаги к великому Perpetuum Mobile; но пока не сделан последний шаг, не увенчано величайшее создание человеческого гения — людям для устранения насмешек, приносящих малодушие, я хочу дать внешность уже будущего совершенства. Пока мои собственные руки, слабые руки этой преданной старой женщины и твои теперь, мой сын, заменяют вечный толчок движения». Он вдохновенно обнял меня, меж тем как Урсула, обливаясь потом, тихонько стонала. Вскоре я все узнал: синьорины Бьянка и Катарина были ясновидящие, погружаемые ежедневно синьором Скальцарокка в магический сон, во время которого, как известно, таким чудным образом острятся человеческие способности. Этими их способностями хозяин пользовался для предсказаний и ответов на всевозможные вопросы. Кроме этого и Perpetuum Mobile Скальцарокка занимался еще алхимией, для чего ежедневно удалялся часа на три в уединенную комнату один, даже без меня, которого он стал обучать началу магии и составлению гороскопов. Я редко выходил из дому, то вертя Perpetuum Mobile, то сидя с дамами, то читая Великого Альберта.
Утром, во время занятий, Амброзиус мне сказал с серьезной откровенностью, что скоро он нас покинет, причем меня он может взять с собою, синьорины же со старой Урсулой поедут жить в Феррару. Самого Скальцарокка приглашает один немецкий герцог ко двору в качестве астролога, советника и maitre des plaisirs, и на днях за ним прибудут герцогские посланные. Потом удалился в лабораторию. Пользуясь свободным временем, так как машину вертела старая Урсула, я сидел у окна, слушая дуэт сидящих на диване дам. Мечты о предстоящей поездке, об эликсирах, гороскопах, деньгах, мерцающем вдали величии были прерваны страшным ударом, потрясшим весь дом.