Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Хотелось книги, слово — откровение которой живой водой вспрыскивало умирающий состав души.

Но книг не было.

Николай казался себе таким ничтожным и бедным, и такими жалкими и смешными являлись все человеческие догадки и попытки вырвать у тайны хоть смутный отблеск, хоть тихое эхо ее глаз, ее голоса.

Безразличье окутывало мир сонливой паутиной, а люди, которым входить полагалось и командовать, казались изнеможенными, желтыми, жалующимися, больными, и была невозмутимая покорность и готовность всему подчиниться и все исполнить.

Вот в семь у нас куб: кипяток несут, а в двенадцать обе дать, а потом опять куб, — так оно и пойдет и пойдет… — сказал как-то еще в первые дни надзиратель.

Так оно и пошло.

— Грачев, а Грачев! — кричит чуть свет надтреснутый, усталый голос дежурного, — Пугачев! на работу! Пугачев… черти!

Несут кипяток.

Серый день по капле струит сухой свет, и свет сыреет, расползается и входит в жилы и терпким ядом точит кровь, а душа придавленной птицей неподвижно на земле лежит и зябнет и уж хочет ли чего — сама не знает.

Николай позвонит и ждет.

Форточка открывается.

— Ну что, ничего не слышно?

— Ничего.

И не пройдет минуты, опять звонит.

— Насчет бумаги как?

— Ничего не знаем.

И ходит он из угла в угол, от окна к двери, от двери к окну. Прислушивается.

Над головой кто-то мучительно ходит, и по бокам кто-то ходит, и кто-то кашляет, надсаживая хрипящую грудь, и кто-то, должно быть, опять на коридоре досадливо-беспомощно ругается.

— Пугачев… Грачев… Пугачев… черти!

И приходит ночь, ночь бессонная, бессмысленная, ночь тупо-кошмарная, безгласная.

Он уж не видит ничего и ничего не слышит.

Только ветер, вдруг налетает ветер, судорожно теребит костлявыми пальцами форточку и ветренно-веще подает весть…

— Повтори! повтори!

Но ветер скрывался. Ветер далеко. Только скрипели ржавые жалобные петли.

V

Крепко-морозные звезды, разгоняя чертей, пробились сквозь сумрак Рождественской ночи.

Отдохнувшие за пост колокола поднялись, загудели со всех колоколен.

Николай услышал монастырский звон.

Взобрался на окно, открыл форточку, вперился глазами вдаль: искал белую колокольню Андрониева и пустырь и пруд.

Бесшумно лопались звезды, и тучи искрящихся алмазов, вспыхивая и рассыпаясь, стлали по небу белые пути, и звезда к звезде льнула.

Спутывались их золотые волосы, сплетались их серебряные ручки…

Они неслись по небу, пели:

— Слава в вышних Богу!

А рогатый месяц, выглянув острым красным рогом, вмиг черный от проклятой чертовской ноши, за дома канул.

И вспомнилось Николаю, как когда-то, наголодавшись до звезды, пили наверху в детской чай с барбарисным вареньем, да, опрокинув липкие чашки, на двор выбегали, на дворе башлыки с шапок срывали, да, посорвав башлыки, пускались по пруду до самой купальни.

А морозу, бывало, нарочно подставляют щипать щеки: чтобы,

как у больших, брови заиндевели, а бровки такие тоненькие… и индеветь нечему.

Потом волчатами к воротам пробирались: огонек в окне у дяди Алексея злобно и зорко горел…

Приходили в церковь.

В церкви темно, только лампада чуть теплится пред Грузинской чудотворной иконой, да маленькая свечка на кануне.

И никого еще нет, не звонили.

Черный, как нечистый, бродит в пустой церкви пономарь, Матвей Григорьев…

Потом церковь битком набьется.

С нами Бог…

— грянут певчие.

А Прометею всегда казалось, что это он, один он рявкнул на всю церковь…

И, вспомнив все до капельки, отчетливо услышал Николай в гуле звонов родной звон.

Да, у Грузинской звонили.

Какие хорошие, какие… эти дни были, и им никогда не вернуться…

Залилось светом сердце.

Не помнил ни на ком зла.

Он видел всех добрыми, они встали перед ним и слов таких никогда не говорили и никогда так тесно не жили, как в эту минуту…

Насмешливо щелкнул проклятый волчок.

Слез с окна.

Лютым холодом пахнуло в сердце, — сердце засыпало дрожью.

Изгрыз бы тогда ненавистную стену.

— Один, один… — грустило сердце.

И вдруг, будто от тяжелого сна пробудился: в окно, пробивая лед пространств, прямо глядела тихая звездочка.

Бросился, окунул иззябшее сердце в ее родном греющем свете, простер руки к ее горящим рукам, — понеслась душа за тюрьму, за дома, за дворцы, дальше и выше…

Она сорвала корону тихого мерцанья и бурного огня, наполнила грудь до верхних краев запахом весенних растений, засветила сердце песнями и восторгом нечаянных радостей.

Тогда исступленно закричали страстные зарницы, разлились семицветные зори, разошлись утоленные жажды, загромозди-лись жизни.

И скалами застыло время.

Но алчущий взор расплавил камни…

И раскинулась вечность.

И всякая самость и тварь и сознание сошлись и слились в единую душу.

И была эта душа той, которую любил он.

И она была всем, и все одним было.

— Да! помнишь, помнишь! — кричало сердце — уж вечерний свет погрузился в голубую дрему, и золото, прилипшее кусками к коре сосны, сгорело, и ночь пришла и задымила факел над знойными июльскими полями, ты помнишь?..

— Не вернется… не вернется, — напел вдруг чужой нелюдимый голос.

Отчаянье сковало тело.

И просил он, просил…

А полночь черною жестью на окно ложилась, сменялись звезды, — прилетали неродные.

Двурогий кровавый месяц вольно плыл по небу, и кто-то черный, плясал и скакал на нем, плясал, скакал, как победитель. Боялся шелохнуться.

За спиной бродили дразнящие соблазны и дышали горячим паром.

Мелькали призраки, неслышно растворялась дверь, и кто-то окликал жутко.

Поделиться с друзьями: