Том 1. Пруд
Шрифт:
Тоска росла.
Казалось, он видит гроб свой… зияет перед глазами яма… опускают гроб… опустили.
И ком за комом падала земля.
Не смел закрыть глаз.
Странной улыбкой горели губы. И кликал. Ни звука.
Приснись… приснись Ты мне в эту долгую ночь… одинокую!
VI
Наступили Святки.
Места себе не находил от тоски, ночами глаз не смыкал, одно чувствовал, — вся душа изнывает, одно чувствовал, — подходит что-то, становится с каждой
И в полузабытьи с открытыми глазами мерещились Николаю всякие страхи: наполнялась камера маленькими насекомыми, юркими, как муравьи, заползали эти муравьи за шею, вползали в рукава, в ноги, впивались, точили тело, растаскивали тело по мельчайшим кусочкам.
Уж, казалось, все было изгрызало и съедено, был один голый скелет, и чувствовал, как ссыхались и сжимались кости и давили сердце, и сердце болело тупою болью.
Делал страшные усилия, тряс головой и на мгновенье пробуждался, но только на мгновенье, — тотчас же из каких-то раньше незаметных щелей и трещин, сначала в одиночку, потом целыми стаями, выползали эти проклятые гады…
В положенный час повели на прогулку, как водили однажды всякий день.
И была эта прогулка пыткой.
До последних ступеней провожали мутные глаза камер.
В некоторых огни засветили, и бросились от светов тени на решетку и, перегнувшись, как живые, хотели спрыгнуть в нижний ярус.
И болело в их напряженности страшное отчаянное ожидание.
Как на аркане, ходил Николай по кругу.
Заходило солнце, золотисто-инеевой вечер рассыпал по небу холодные красные кристаллы, и валили со всех сторон алые клубы зимнего дыма.
Зудящее жужжанье телеграфных проволок, уханье ухабов, скрип и скат полозьев, — все это мчалось, мчалось куда-то.
Оглушал грохот, опьянял воздух.
Снова сунули в камеру.
Захлопнулась дверь.
Замок щелкнул.
И глянули стены чугунными плитами склепа.
И нечем дышать стало.
И нечем дышать стало еще потому, что с душой произошло что-то неладное: сердце под льдом горело.
А на миг так ярко блеснувшая мысль, что это — конец, страшная болезнь какая-то, за плечами которой стоит смерть, эта мысль отточила все силы до острейших лезвиев.
В один миг ожили все воспоминания, прошла вся жизнь, и вспыхнули такие мечты и такие желания…
Им грани не было.
Развертывались и вдаль и вширь от вечных льдов до цветов весенних, по степям, по горам.
Утратили имя, к груди землю прижали, спалили ее нищету и богатство, понеслись за звезды… невидимое светом открытых глаз озарили, неслышное скатили громами, сорвали пелену тверди… свистнули крылья, пустились к престолу… коснулись ступеней трона…
Хлопнула форточка двери.
— Сто двадцать, — сказал кто-то резко из-за страшной дали.
И, когда надзиратель отпер кровать, оставили силы — Николай повалился.
Кутался в одеяло, хотел что-то припомнить, сказать что-то, зацепиться, а чувствовал: спускают куда-то, на каких-то горючих красных помочах, тянут куда-то все ниже в черную глубь, глубже…
Лежал
в оцепенении.Слышал, как что-то стучало, ходило везде: и в висках, и в груди, и за окном, и за стеной.
Жмурился, а в глазах красные топорики и молоточки мелькали, мелькали и постукивали.
Лежал так долго… целую вечность.
Вдруг резко прокричал один одинокий звонок.
Кто-то шарахнулся от двери, шмыгнул по коридору.
Замок щелкнул… Замок щелкнул…
Тихо.
Кривила тишина свои сухие, зеленые губы.
Насторожился.
Сдернул одеяло.
Бросился к двери.
— Повесили! — шепнул кто-то.
Шепнул кто-то из коридора.
И шепот проколол тишь и тяжелым молотом хватил по виску.
— Повесили!
И хлынула смертельная тоска, затопила тоска ужас, сорвала все побеги сердца… кипели волны, а по ним будто горящие немые птицы.
Отчаянье сцепившихся в схватке молний.
Крушенье мраморных зданий.
Выбившийся в небо кровавый фонтан.
Затаенность в миг жизни или смерти.
— Повесили!
— Тррах!! — раскатилось по камере: Николай грохнул табу
реткой в лампу.
И звякнул, задребезжал свет… хлынула тьма кромешная.
Скорчившись, с затаенным дыханием он слышал один одинокий, резко кричащий звон.
Долгий… Свой звон.
И тихо, снова тихо и черно. Пожирал тьму.
Вдруг из черноты выделилась блестящая фигура. Медленно и упорно шла она к обезумевшему и, не дойдя шагу от него, остановилась.
Это был латник с суровым, ужасно знакомым лицом.
Измученными глазами, вытягивая всю душу, латник в упор смотрел на Николая.
И Николай смотрел на него.
Не мог оторваться.
Минуту казалось, он понял что-то, разгадал что-то, узнал человека в блестящих медных латах и медном шлеме.
Зашевелился латник… сделал шаг…
Медные латы сдавили сердце.
И почудилось Николаю, вскарабкался он на стол, отворил форточку.
В лунной ночи ясно белел монастырь, а за ним черный пустырь, а за пустырем пруд.
Над прудом поднятые вверх черные руки огромных обрубленных ветел и никлые кустарники в белом серебре.
У плотика прорубь.
А дом весь в снегу, наверху сквозь запорошенное окно мерцает лампадка.
И вот он будто выломал решетку и стал спускаться.
Месяц так близко, так страшно — месяц такой большой.
Совладать не может.
Обрываются руки, и выскакивают, падают камни, шелушится штукатурка — вот сорвется!
За сто двадцатый карниз зацепился, а конца краю не видно.
А месяц все ближе…
Да ты вверх лезешь! — словно ударил кто-то.
И в самом деле: от колокольни мелькала лишь точка, а пруда и вовсе не было.
Вдруг оборвались руки, скользнули по воздуху… зацепились, впились в кирпичи пальцами.
Влип в железо.
И в смертельном ужасе, с захолонувшим сердцем повис над бездной…