Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

XIII

Вот уж лето преполовилось. Каждый день будто вколачивал гвоздь в дверь дома, заколачивал, ровнял его со стеной, но чем больше гвоздей уходило, тем жарче разгоралось желание войти в дом. А дом был далеко… на краю света…

Белый собор, опоясанный белой зубчатой стеной в темных прогалинах каменных мешков, с колокольней, увенчанной тусклым, мягко-играющим золотом, такой одинокий и в своем одиночестве гордый и несравненный, жил поверх скученных низких домиков и всякого громоздкого черного жилья, и виден был со всех концов,

покуда глаз хватал.

И из окна мезонина на пустынной окраине, где Николай поселился, и оттуда виден был.

А эти березы с ветвями-крыльями, поникшими в густую старую крапиву, и эти огненно-малиновые «собаки» репейника, и эта вздрагивающая холодная река, — все это жалось, ползло, подплывало к гигантской стене, как жались, сновали вкруг маленькие, хилые люди.

Началась новая жизнь с новыми людьми… Николай попал в среду таких же оторванных от родного крова и родной земли, каким он был.

Приняли его сердечно и участливо, такой встречи он не думал найти: так ожесточилось сердце на все и всех… на весь мир.

Даже стыдно стало, глаз поднять не мог, чувствовал: берет что-то незаслуженное. Про такие отношения слыхал раз от Петра. Петр говорил, будто среди актеров это случается, но что-то не верилось…

И была душа полна благодарности и той возносящей радости, какую испытывает человек, когда находит сердце, которое не злобствует на тебя, не обижает, не творит козни, а только любит и греет.

Любит и греет и прогоняет холод, какой напускают люди друг на друга, вынужденные напускать этот холод, ибо по-другому не знают жизни.

Чужие люди.

Нет, думал тогда, есть еще Бог, жив Бог в сердце человеческом, и человек не потерян.

Человек не потерян… а как он мечтал об этом, ужасаясь и проклиная себя и других, и себя… потому что всегда чувствовал в себе что-то опрокидывающее, сшибающее, неостанавливающееся… Нашел! Раскрылся и распоясался… все, все, все до нитки выложить хотел…

Настало завтра, это беспощадное завтра, оно сдувает лепестки с нежного цвета, разрушает и покрывает морщинами милое лицо.

Завтра настало.

Наткнулся…

Из-за сердечности и участия — этих лазурных теплых облачков — глянуло вдруг иссушенное лицо сурового устава; оно не грело, а заставляло, не радовало, а сковывало, острило сердце.

И чем больше знакомился, тем ярче видел, что люди эти чужды друг другу, ненавидят друг друга, окружают себя сектантскими стенами нетерпимости и взаимных подозрений, что это люди самые обыкновенные, как все, полные человеческих слабостей, только во множестве скрываемых личинами чего-то такого бесконечно высокого, о чем думаешь в темные минуты…

С глубокой грустью и неспокойным сердцем глядел на их взаимную вражду, а потом грусть улеглась и сердце затихло, устало, — будни настали.

И пошли они, медленные, изо дня в день без всякой перемены, мучительные в своем однообразии.

Кругом распластывалось, вылезало мелко-житейское, убогое, озлобляющее, и самое страшное — самодовольство.

XIV

Там не было дня, не покрытого тюрьмой, смертью,

изгнанием.

Не было дня, в который нельзя было бы не вспомнить о людях и делах, которые могучим побегом выбежали из крепкого ствола, и с каждой весной побег разрастался и с каждым листочком глохли старые, когда-то пышные ветви.

Против бойниц и собора, построенных еще Грозным — простой деревянный домик, а в домике, где гнездится колония отторгнутых, вершатся судьбы.

А стена стоит увядающе-пышная, гордая… Деревянные, топорные балки в бока упираются.

Смерть из каждого пурпурного цветочка и звездочки смотрит и ест и точит каждый гвоздик.

И волю смерти преступить невозможно.

Придут люди, воздвигнут новые стены, и стены разорвут грудь света, ибо каждая власть рвет волю… но они придут…

Вон они — весенние вестники…

Их было в городе человек до пятидесяти. Больше держать запрещалось. Остальным же указаны были уезды, глухие и замкнутые.

Пятьдесят человек без того дела, которым жили. Без дела и без средств к жизни. Какая-нибудь подлая работа и тупая, отупляющая скука или ожидание работы, гнетущая праздность и озлобление. А часто так устроен человек, оторви его — вся душа изноет, изобьется и погибнет… Да те, остальные товарищи, сорок девять, как навязанные призраки, вечно неизменные по улицам, в домах.

А так как каждый цеплялся за свою петлю и разжигал ее воспоминанием и засвечал ей ореол, то, сходясь, начинали всегда один и тот же разговор, а с ним входили одни и те же споры.

Каждый слушал только себя, верил только себе и, подхватив какое-нибудь чужое слово, выворачивал, мял, приплетал к нему целую историю и в таком виде бросал противнику.

До личных оскорблений.

Из пятидесяти выдвигались вожаки: притягивали, группировали вокруг себя, а те поддакивали и гикали сплоченной слепой оравой.

Каждое собрание казалось собранием злейших врагов.

Такие обвинения возводили, к таким издевательствам прибегали — поискать, да мало.

Сердце, что ли, так уже расходилось?

И скука, скука смертная.

Не малый раздор кипел около кассы.

Главное, надо было устав положить. А как его положить? И начиналось. Собирались, толковали-перетолковывали. А в заключение самые полицейские меры торжествовали: налоги и надзор.

До смешного.

И опять ссора и опять озлобление.

Не последнюю роль суд играл.

Судили за все, за что только ни вздумается, но первым обвинением всегда являлось подозрение в шпионстве.

Возникали комиссии; сменялись другими.

Играли в процесс.

Скрытая ненависть друг к другу и та тягота близости, в которую втиснули несколько жизней, точили скуку. И вдруг проламывались и вспыхивали дико, необузданно…

Как злейшие враги,

И ждали, ждали часа, когда снимут, наконец, запрет, и дорога ляжет скатертью.

И каким дорогим и соблазнительным казался вокзал, а тех, кого принимал он, какими счастливыми. И все бы забыл, только бы вон, вон из этой взаимной травли и ненужных дней…

Поделиться с друзьями: