Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Разверзлась Шмитова каменность, проступила на лице смертная мука. Он стал на колени, нагнулся было к ее ногам Но… сморщился, махнул рукой:

«Не поверит. Все равно… теперь не поверит», — и торопливо пошел в сад.

В саду у клумб копался Непротошнов: хоть бы чем-нибудь барыню милую улыбнуть, — примечал он ведь, обеими руками она бывало к цветам-то тянулась.

Увидел Непротошнов Шмита — дрогнул, вытянулся, застыл Шмит хотел усмехнуться — лицо не двинулось.

«Он — все еще меня боится… Чудак!»

— Уйди, — только и сказал Непротошнову.

Непротошнов —

подавай, Бог, ноги: слава Богу — целехонек ушел.

Шмит сел на большой белый камень, уперся левым локтем в колено.

«Нет, не так… Надо прислониться к стене… Вот теперь… хорошо, прочно».

Вынул револьвер. «Да, хорошо, прочно». И та самая пружинка злая разжалась, освободила.

24. Поминки

Андрей Иваныч сидел и писал письмо Марусе. Может, это было нелепо, бессмысленно, но больше нельзя — нужно было выкрикнуть все, что…

Не замечал, что уж стемнело. Не слышал, как вошел и стал у притолки Непротошнов. Бог его знает, сколько он тут стоял, пока насмелился окликнуть:

— Ваше-бродь… Господин поручик!

Андрей Иваныч с сердцем бросил перо: опять рыбьеглазый этот!

— Ну, чего? Все про то же? Убить меня хочеть?

— Никак нет, ваше-бродь… Капитан Шмит сами… Они сами убились… Вко-вконец…

Андрей Иваныч подскочил к Непротошнову, схватил за плечи, нагнулся — в самые глаза. Глаза были человечьи — лили слезы.

«Да. Шмита нет. Но, ведь, значит, Маруся — ведь теперь, — она, значит»…

Во мгновение ока он был уже там, у Шмитов. Промчался через зал, на столе лежало белое и длинное. Но не в этом дело, не в этом…

Маруся сидела, в веселенькой бревенчатой столовой. Стоял самовар. Это уж от себя расстарался Непротошнов, если что-нибудь такое стрясется — без самовара-то как же? Милая, каштановая, встрепанная головка Марусина лежала на ее руках.

— Маруся! — в одном слове выкрикнул Андрей Иваныч все: что было в письме, и протянул руки — лететь: все кончено, все боли…

Маруся встала. Лицо было дикое, гневное.

— Вон! вон! Не могу вас… Это все — это вы — я все знаю…

— Я? Что я?

— Ну, да! Зачем вы отказались, что вам стоило… Что вам стоило выстрелить в воздух? Я же присылала к вам… О, вы, хотели, я знаю… вы хотели… я знаю, зачем вам. Уйдите, уйдите, не могу вас, не могу!

Андрей Иваныч, как ошпаренный, выскочил. Тут же у калитки остановился. Все перепуталось в голове.

«Как? Неужели же она… после всего, после всего… любила? Простила? Любила Шмита?»

Трудно, медленно до глубины, до дна добрался — и вздрогнул: так было глубоко.

«Вернуться, стать на колени, как тогда: великая»…

Но из дома он слышал дикий, нечеловеческий крик. Понял: туда нельзя. Больше никогда уж нельзя.

К похоронам Шмитовым генерал приехал из города. И такую поминальную Шмиту речь двинул, что сам даже слезу пустил, — о других-прочих что уж и толковать.

Все были на похоронах, почтили Шмита. Не было одной только Маруси. Ведь уехала, не дождалась: каково? Монатки посбирала и уехала. А еще тоже любила, называется! Хороша любовь.

Взвихрилась,

уехала, — так бы без поминок Шмит и остался. Да спасибо генералу, душа-человек: у себя те поминки устроил.

Нету Шмита на белом свете — и сразу, вот, стал он хорош для всех. Крутенек был, тяжеленек, — оно верно. Да за то…

У всякого доброе слово для Шмита нашлось: один только молчал Андрей Иваныч, сидел, как в воду опущенный. Э-э, совесть должно быть, малого зазрила. Ведь у них со Шмитом-то американская дуэль, говорят, была, — правда или нет? А все ведь бабы, все бабы, — всему причины… Эх!

— А ты, брат, пей, ты пей, оно и глядишь… — сердобольно подливал Андрею Иванычу Нечеса.

И пил Андрей Иваныч, послушно пил. Хмель-батюшка — ласковый: некуда голову преклонить, так хмель ее примет, приголубит, обманом взвеселит…

И когда нагрузившийся Молочко брякнул на гитаре «Барыню» (на поминальном-то обеде) — вдруг замело, завихрило Андрея Иваныча пьяным, пропащим весельем, тем самым последним весельем, каким нынче веселится загнанная на кулички Русь.

Выскочил Андрей Иваныч на середину, постоял секунду, потер широкий свой лоб — смахнул со лба что-то — и пошел коленца выкидывать, только держись,

— Вот это так-так! Ай да наш, ай да Андрей Иваныч! — закричал Нечеса одобрительно, — я говорил, брат, пей, я говорил. Ай да наш!

1913

Непутевый

1

Петра Петровича все до единого по имени-отчеству величают, а Сеню — хоть бы раз для потехи Семен Иванычем кто назвал, хоть какой бы нибудь студент завалящий. Нет: Сеня, да и только. Бывает, иной раз заершится он:

— Какой я вам Сеня? Почему он Петр Петрович, а я Сеня?

— Да так уж вот — Сеня.

Смеются: взаправду-то разве может сердиться Сеня?

Сеня и Петр Петрович — все вместе да вместе, друзья неразлучные, водой не разольешь. Дивятся на них: как будто Петр Петрович, — человек степенный, положительный. И откуда у него дружба с Сеней пошла?

А вот откуда. Шел Петр Петрович на Балчуг, домой, шел потихоньку под кремлевскими стенами. Тени узорчатые от зубцов, башни боярами степенными наверху дремлют, и у всякой-то крещеное свое имя: Водовзводная, Тайницкая, Кутафья, Набатная, Спасская. Страсть как башни эти Петр Петрович любил. Замечтался, ночь на исходе розовая, свежая — май.

И вдруг — вздрогнул даже — голос какой-то сверху:

— Коллега, коллега!

Огляделся Петр Петрович — площадь пустая, городовой дремлет. Эка, — думает, — наяву притчиться стало. А голос этот опять:

— Коллега, да я тут, постойте!

Глянул наверх Петр Петрович — да так вот и ахнул… Батюшки мои, это он на стену кремлевскую залез каким-то манером и оттуда:

— Извините, — говорит, — коллега, я задержал вас. Но мне здесь одному скучно. И к тому же я в приподнятом, так сказать, настроении: острое отравление алкоголем. Кругом — ночь, красотища, говорить хочется, понимаете — говорить…

Поделиться с друзьями: