Том 1. Уездное
Шрифт:
– Да ничего особенного, – сказал Андрей Иваныч. – Шмит предложил денщика.
– Сам? Да что вы? Шмит ужасно редко заговаривает первый, можете себе представить? А вы были у Шмитов? А у командира? Да, бишь… командир в отпуску. Вот лафа – в вечном отпуску! Вот бы нам так, можете себе представить?
– У Шмитов еще не успел, – говорил Андрей Иваныч рассеянно, все еще думая о сонно-голубом. – Был у Нечесов, у генерала. Генеральша – вдруг, ни к чему, о бородавках…
Андрей Иваныч спохватился, да было уж поздно. Маковым цветом заалел Молочко, заиндючился и важно сказал:
– По-жа-луйста!
Надулся и замолчал. Андрей Иваныч был рад. У трухлявого деревянного домика Молочко остановился.
– Ну, прощайте: я здесь.
Но, попрощавшись, опять развернулся и в минуту успел рассказать про генерала, что он бабник из бабников, успел показать шмитовский зеленый домик и что-то подмигнуть про Марусю Шмит, успел наболтать о каком-то непонятном клубе ланцепупов, о Петяшке поручика Тихменя…
Еле-еле стряхнул с себя все это Андрей Иваныч. Стряхнул – и пошел снова сонный, заколдованный, поплыл в голубом, под ногами не было земли, неизвестно на чем стояли заборы, деревья, дома. И удивительно, что дома такие же, как в Тамбове, – с дверями, трубами, окнами…
В одном окне что-то мелькнуло, в окно застучали, дробно так, весело.
«Кому – мне?» – остановился Андрей Иваныч перед зелененьким домиком. «Да нет, не мне», – пошел дальше.
Вдруг окно в зелененькое домике распахнулось, веселый голос кликнул:
– Эй, новенький, новенький, подите-ка сюда!
Андрей Иваныч недоуменно подошел, снял фуражку.
«Но как же – но кто же это?»
– Послушайте, давайте-ка познакомимся, все равно ведь придется. Я – Маруся Шмит, слыхали? Сидела у окна – и думаю: а дай постучу? Ой, какой у вас лоб замечательный! Мне о вас муж говорил…
Бормочет что-то Андрей Иваныч и глаза развесил: узкая, шаловливая мордочка, не то тебе мышонка, не то – милой дикой козы. Узкие и длинные, наискось немного, глаза.
– Ну что, дивитесь? Не полагается так? А мне все равно. Смерть люблю выкамаривать! Я в пансионе дежурной была в кухне – изжарила начальнице котлету из жеваной бумаги… Ой-ой-ой, что было! А за шмитов портрет… Вы Шмита-то знаете? Да, Господи, ведь он же про вас и говорил мне! Вы приходите как-нибудь вечером, что за визиты!
– Да с удовольствием… Вы извините, я сегодня так настроен как-то, не могу говорить…
Но увидал Андрей Иваныч, что и она замолчала и куда-то мимо него смотрит. Принахмурилась чуть-чуть. Возле губ – намек на недетские морщинки: еще нет их, когда-нибудь лягут.
– Паутинка, – поглядела вслед золотой богородицы-ной пряже.
Перевела на Андрея Иваныча глаза и спросила:
– А вы когда-нибудь о смерти думали? Нет, даже и не о смерти, а вот – об одной самой последней секундочке жизни, тонкой, вот – как паутинка. Самая последняя: вот оборвется сейчас – и все будет тихо…
Долго летели оба глазами за паутинкой. Улетела в голубое, была – и нету…
Засмеялась Маруся. Может, засмутилась, что вдруг так – о смерти? Захлопнула окошко, пропала.
Пошел Андрей Иваныч домой. «Все хорошо, все превосходно… И черт с ним, с Тамбовом, и чтоб ему провалиться. А здесь – все милые.
Надо поближе с ними, поближе… Все милые. И генерал – что ж, он ничего…»С удовольствием спровадил Андрей Иваныч своего такточного истукана – Непротошнова. Полученный в обмен от Шмита Гусляйкин, действительно, оказался словоохотлив по-бабьи и не по-бабьи уж запивоха. То и знай являлся с подбитой физией, изукрашенный кусками черного пластыря (пластырь этот самый Гусляйкиным величался «пластырь» – от «класть»: очень даже просто). Но и такой – с заплатками черными, и пусть даже пьяненький – все же он был для глаз андрей-иванычевых милее, чем Непротошнов…
Гусляйкин приметил, видно, расположение нового своего хозяина и пустился с ним в конфиденции – в знак благодарности. Должно быть, у Шмитов Гусляйкин, как по бабьей его натуре и надобно, дневал-ночевал у замочных скважин да у дверных щелей. Сразу такое загнул что-то о шмитовской спальне, что покраснел Андрей Иваныч и строго Гусляйкина окоротил. Гусляйкин немало был изумлен: «Господи, всякая барыня, да и всякий барин тутошний – озолотили бы за такие рассказы, слушали бы, как соловья, а этот… Да наве-ерно – притворяется только…» – и опять начинал.
Как ни отбрыкивался Андрей Иваныч, как ни выговаривал Гусляйкину, тот все вел свою линию и какие-то темные, жаркие, обрывочные видения поселил в андрей-иванычевой голове. То вот Шмит несет на руках Марусю, как ребенка, так, на руках и во время обеда держит, кормит из рук… То почему-то Шмит поставил Марусю в угол – она стоит и рада стоять. То наложили дров в печку, топят печку вдвоем, перед печкой – медвежья шкура…
И когда Андрей Иваныч собрался, наконец, к Шмитам и сидел в их столовой, с милыми, избушечьими, бревенчатыми стенами, он прямо вот глаза боялся поднять: а вдруг она, а вдруг Маруся – по глазам увидит, какие мысли… Ах, проклятый Гусляйкин!
А Шмит говорил своим ровным, ясным, как лед, голосом:
– Гм… Так, говорите, вам понравился Рафаэль картофельный? Да уж, хорош Сахар Медович! За хорошие дела к чертям на кулички генерала не засунули бы. И теперь вот: где солдатские деньги пропадают, где – лошадиные кормовые? Я уже чую, я чу-ую…
– Ну, Шмит, ты уж это слишком, – сказала Маруся ласково.
Не вытерпел Андрей Иваныч: с противным самому себе любопытством поднял глаза. Шмит сидел на диване, Маруся стояла сзади под пальмой. Перегнулась сейчас к Шмиту и тихонько, один раз, провела по жестким шмитовым волосам. Один раз – но, должно быть, так нежно, должно быть, так нежно…
У Андрея Иваныча так и ёкнуло. «Ну какое мне дело?» Никакого, да. А щемит все сильнее. «Если бы вот так когда-нибудь мне – один раз, только один раз…»
Проснулся Андрей Иваныч, когда Шмит назвал его имя.
– …Андрей Иваныч у нас один-единственный, агнчик невинный. А то все на подбор. Я? Меня сюда – за оскорбление действием. Молочку – за публичное непотребство, Нечесу – за губошлепство. Косинского – за карты… Берегитесь, агнчик: сгинете тут, сопьетесь, застрелитесь.
Может, оттого, что Маруся стояла под пальмой, или от шмитовой усмешки – но только стало невтерпеж, Андрей Иваныч вскочил: