Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Том 10. Рассказы. Очерки. Публицистика. 1863-1893.
Шрифт:

Именно в это время, когда мы оказались совсем без защиты, случилось самое страшное. Однажды ночью пришли воры и украли сигнализацию от воров – да, сударь, украли ее начисто, целиком и полностью, не забыв ни единой мелочи. Они унесли пружины, звонки, гонги, батареи, полтораста миль медного провода, не оставили даже самого маленького винтика, чтобы нам было что проклинать (я имею в виду: вспоминать с благодарностью).

Получить ее от воров обратно было нелегко, но в конце концов я добился этого – не бесплатно, разумеется. Представитель фирмы, которая ставила нам сигнализацию, заявил, что он рекомендует поставить ее вновь, дополнив аппаратуру новейшими усовершенствованиями – патентованными пружинами в окнах против «ложных тревог» и патентованным часовым механизмом, который автоматически включает сигнализацию вечером и отключает утром. Нам понравилось это предложение.

Пообещав закончить проводку за десять дней, монтеры приступили к работе, а мы уехали на летний отдых. Проработав два или три дня, они тоже уехали на летний отдых. Тогда в дом въехали грабители и приступили в свою очередь к летнему отдыху. Когда к началу осени мы вернулись, дом был пуст, как холодильник с пивом, забытый в помещении, где трудятся маляры. Мы обставили дом заново и спешно послали за нью—йоркским специалистом. Он приехал, закончил проводку

сигнализации и сказал:

– Этот часовой механизм будет подключать сигнализацию каждый вечер в десять часов и отключать ее утром, без четверти шесть. Все, что от вас требуется, – это заводить его раз в неделю, остальное он возьмет на себя.

Три месяца мы жили, как в раю. Фирма, разумеется, предъявила огромный счет, но я сказал, что оплачу его не ранее, чем уверюсь, что сигнализация работает безупречно. Я назначил им трехмесячный срок. После этого я оплатил счет. На следующий день, ровно в десять часов утра, сигнальный гонг загудел, как десять тысяч пчелиных ульев. Ознакомившись с инструкцией, я перевел стрелки на циферблате часового механизма на двенадцать часов вперед и выключил сигнализацию. Ночью произошла вторая осечка, я передвинул стрелку еще на двенадцать часов вперед – на этот раз, чтобы включить сигнализацию. Так шло неделю или две. Потом приехал нью—йоркский специалист и заменил часовой механизм. В дальнейшем он приезжал менять часовой механизм каждые три месяца, но делу не помог. С необъяснимым коварством этот механизм включал сигнализацию днем и отказывался включать ее ночью, а если мы вставали с постели, чтобы включить сигнализацию без его помощи, он тут же отключал ее снова, стоило отойти на два шага.

Такова история нашей автоматической сигнализации от воров. Я рассказал вам все в точности, как было, ни слова не придумал, ничего не преувеличил. Так вот, сударь, проспавши девять лет в одном доме с грабителями, оплачивая все эти годы сигнализацию от воров, чтобы оберегать воров, – оплачивая из собственного кармана, потому что с них, как вы понимаете, я не получил даже ломаного гроша, – я пришел к миссис Мак—Вильямс и сказал ей, что сыт, сыт по горло. Заручившись ее согласием, я снял сигнализацию прочь, выменял ее на собаку и пристрелил собаку. Не знаю, как вы, мистер Твен, а я считаю, что все эти сигнализации изобретены специально на пользу ворам. Пожар, бунт и гарем взятые вместе – вот что такое сигнализация от воров, но пожар, бунт и гарем имеют наряду с отрицательными чертами и некоторые положительные, а сигнализация от воров их не имеет. Будьте здоровы. Мне сходить.

КАК ИЗБАВИТЬСЯ ОТ РЕЧЕЙ

(Послеобеденная речь)

Как и многие добропорядочные люди, я произнес на своем веку немало речей. И подобно иным грешникам, то и дело давал себе слово исправиться, клятвенно обещая — обычно под Новый год—не произнести больше ни одной речи. Я убедился, что такая клятва служит довольно сносно, пока она новая; стоит ей поизноситься и обветшать от постоянного употребления, как она уже трещит по всем швам; малейшее усилие — и она лопается.

И вот в прошедшую новогоднюю ночь я подкрепил свое слово, пообещав себе, что, если нарушу зарок, наложу на себя штраф, причем такой крупный, что это позволило мне продержаться до сегодняшнего дня. Хотя сейчас я снова впадаю в грех, — надеюсь, больше этого не случится, так как через десять дней сумма удваивается. Я вижу вокруг знакомые скорбные лица бедных страдальцев, ставших жертвой пагубной страсти произносить речи, — бедных собратьев по несчастью, которые, находясь в жестоких тисках этого низменного всеразрушающего порока, с годами ослабели в неравной борьбе с ним и уже не надеются на победу. К ним обращаюсь я в этой своей последней речи. Не сдавайтесь ни в коем случае, еще не все потеряно! Умоляю вас, клянитесь снова и не жалейте денег. Конечно, это относится не ко всем: есть среди вас и неисправимые — те, кто уже привык к успеху, к восхитительному опьянению, вызываемому аплодисментами, и уже не может сейчас или в будущем отказаться от своего предосудительного образа жизни. Они в совершенстве постигли тонкое искусство произносить речи и больше не испытывают мучительной застенчивости, неуверенности и боязни провала — чувств, которые одни только и способны пробудить у оратора желание исправиться. Эти люди стали мастерами своего дела после долгих наблюдений и многих неудач; теперь—то они знают, что подлинный экспромт всегда хуже и бледнее заранее придуманного; знают, что наибольший успех ожидает ту речь, которая тщательно подготовлена в тиши кабинета и отшлифована перед гипсовым бюстом, пустым креслом или любым другим ценителем, готовым сохранять спокойствие, пока оратор не добьется своего и не придаст будущему экспромту должного правдоподобия. Специалисты это умеют. Неплохо действуют вкрапленные кое—где, якобы случайно, грамматические погрешности, — часто они рассеивают подозрения скептически настроенных слушателей. Такие ошибки заранее расставляют по местам; ведь истинно случайные ошибки не помогут, они наверняка окажутся там, где не надо. Кроме того, опытный оратор оставляет кое—где пробелы, — оставляет, чтобы заполнить их подлинными экспромтами, которые подбавят в его речь естественности, не нарушив ее общего направления. На банкете, слушая других ораторов, он придумывает остроты в ответ на их замечания и методично вставляет эти остроты в пробелы для экспромтов. Когда такому специалисту предоставляют слово, он поднимается и оглядывается вокруг с видом крайнего изумления. Непосвященные не понимают, в чем тут дело, посвященным же все ясно.

Посвященные знают, что произойдет. Когда стихнут аплодисменты и топот, этот ветеран скажет: "Господин председатель, поскольку час поздний, я не хотел изменять своему решению, принятому в начале вечера: если мне вдруг дадут слово, просто подняться, поблагодарить за честь и уступить место более достойным — тем, кому есть что сказать. Но, сэр, меня, так потрясло замечание генерала Смита о падении нравственности, что..." и т. д. и т. п. И не успеете вы оглянуться, как от комплиментов генералу он незаметно переходит к своей заранее составленной речи, и вы, хоть убей, не припомните, где в когда он сумел связать их воедино. И вот он уже парит на крыльях превосходно тренированной памяти, чуть грешит против правил грамматики здесь, якобы ненарочно повторяется там, нет—нет ловко разыгрывает легкое замешательство, кое—где запинается и заикается в поисках нужного слова, отвергает одно, другое, наконец находит подходящее, единственное в своем роде, и произносит его с довольным видом человека, который вышел из затруднительного положения линь по счастливой случайности — и даже на сотню долларов не променял бы эту случайность;

и всю речь он пересыпает остротами, касающимися предыдущих выступлений. Наконец, уже опускаясь на место, он с величайшим искусством вдруг спохватывается, будто его осенило, наклоняется над столом и пускает последний фейерверк, который затмевает своим блеском звезды на небесах и заставляет всех рты разинуть от восхищения. Между тем и фейерверк и паза — результат примерно недельной тренировки.

Таких людей, увы, не исправишь. Это еретики, самозабвенно преданные своей ереси. Оставьте их в покое. Но встречаются ораторы, которые еще поддаются исправлению. Ораторы, выступающие действительно экспромтом. Я имею в виду человека, который "не ожидал, что ему дадут слово, и не подготовился" —и тем не менее ковыляет в попискивает, полагая, что непредумышленное преступление ему не поставят в вину. То и дело он заявляет: "не смею вас дольше задерживать", поминутно повторяет: "еще одно слово и я кончаю", — но тут же вспоминает что—либо несущественное и продолжает говорить. Этот человек понятия не имеет, как долго мелет его мельница. Ему нравится ее скрип, вот он и скрипит, и слушает сам себя, и наслаждается, не замечая, как летит время; когда же наконец он садится и заглядывает в закрома, то с величайшим удивлением обнаруживает, как ничтожно мало муки намолол и как бессовестно долго ее перемалывал. Обычно выясняется, что он ничего не сказал, — открытие, неизбежное для неподготовленного оратора, которое, к несчастью, он делает последним из присутствующих. Этого человека еще можно исправить. Так же как и его ближайшего родственника, с которым, помнится, мне приходилось встречаться, — оратора, который запасается двумя—тремя вступительными фразами, рассчитывая, что остальные посыплются на него, как манна небесная, и он подхватит их на лету. Как правило, его ждет разочарование. Нетрудно догадаться, где кончается заготовленное им вступление и начинается экспромт. Иногда такое вступление сооружается на самом банкете; оно может состоять из десятки фраз, но чаще их всего две, а еще чаще — это одно—единственное изречение; но оно сразу же показалось таким удачным, ярким, бьющим в точку и остроумным, что создатель его, счастливец, снесший это золотое яичко, удовлетворенно кудахчет над ним, и лелеет его, и полирует, и мысленно потирает руки, представляя себе, как прекрасно все получится, хотя, конечно, лучше бы ему снести не одно яйцо, а несколько, даже полную корзину, если бы повезло; ведь он—то воображает, будто стоит ему произнести вслух свой шедевр, как раздастся такой оглушительный взрыв аплодисментов, что это вдохновит его на новые идеи, облеченные в блестящую форму, и, следовательно, речь, сказанная экспромтом, окажется безмерно прекраснее, чем любая другая, составленная заранее.

Но существуют две опасности, которые он упускает из виду: во—первых, тот исторический факт, что человеку ни за что не дадут слова, когда он на это рассчитывает, и что каждое новое выступление других ораторов все более охлаждает его пыл; во—вторых, он забывает, что немыслимо битый час сидеть и повторять про себя удачное выражение без того, чтобы оно не прискучило и постепенно не потеряло своей прелести.

Когда наконец настает его черед и он выпаливает давно взлелеянную фразу, она звучит до того беспомощно и жалко, что всем становится неловко, и аплодируют ему лишь из сострадания; сам же он с болью и горечью думает, как несправедливо называть свободной страну, где порядочному человеку даже выругаться но дозволено. И вот тут, растерянный, обескураженный и опустошенный, он, запинаясь, переходит к собственно экспромту, выжимает из себя две—три невероятно плоских остроты к плюхается на место, бурча себе под нос: "Хоть бы мне провалиться в..." Он не уточняет, куда именно. Сосед слева замечает: "Вы очень хорошо начали"; сосед справа говорит: "Мне понравилось ваше начало"; сидящий напротив поддакивает: "Начало действительно удачное, даже очень"; двое—трое других тоже бормочут что—то в этом роде. Люди считают своим долгом облегчать таким способом страдания больного. При этом они полагают, даже не сомневаются, что льют бальзам, хотя на самом деле только сыплют соль на его раны.

НЕОФИЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ ОДНОЙ НЕУДАЧНОЙ КАМПАНИИ

Вам приходилось выслушивать множество людей, которые что—то совершили на войне, и – не правда ли – будет только справедливо, если вы выслушаете и того, кто попытался что—то совершить, но не совершил? Их были тысячи – тех, кто отправился на войну, попробовал, что это такое, и предпочел навсегда выйти из игры. Число таких людей настолько почтенно, что они имеют право голоса – не для крика, но для скромной речи, не для хвастовства, но для оправданий. Я согласен, что главное внимание следует уделять тем, кто лучше их, – тем, кто что—то совершил на войне, однако и этим людям надо дать возможность хотя бы объяснить, почему они ничего не совершили, и рассказать, каким образом им это удалось. Несомненно, такого рода сведения имеют определенную ценность.

В первые месяцы великой неурядицы обитатели Запада пребывали в большом недоумении, и симпатии их склонялись то на эту сторону, то на ту, то опять на эту. Нам стоило большого труда окончательно выбрать свой путь. В связи с этим мне на память приходит следующий эпизод. Когда стало известно, что Южная Каролина 20 декабря 1860 года вышла из Союза, я служил лоцманом на одном из миссисипских пароходов. Второй лоцман был родом из Нью—Йорка. Он был горячим приверженцем Союза – так же, как и я. Однако он не желал видеть во мне единомышленника: он относился ко мне с величайшей подозрительностью потому, что мой отец в свое время владел рабами. Стараясь как—то смягчить это черное обстоятельство, я объяснил, что сам слышал, как мой отец за несколько лет до смерти говорил, что рабство – великое зло и что он незамедлительно освободил бы единственного негра, которым тогда владел, если бы считал себя вправе швыряться имуществом семьи, когда его дела идут так плохо. Мой товарищ возразил, что одно намерение в счет не идет – на благое намерение может сослаться кто угодно, и продолжал высказывать всяческие сомнения по поводу моей приверженности идеям Севера и поносить моих предков. Месяц спустя общественное мнение нижней Миссисипи уже решительно высказывалось за отделение, и я стал мятежником. Он тоже. Двадцать шестого января, когда Луизиана вышла из Союза, мы оба находились в Новом Орлеане. Он вопил до хрипоты, прославляя мятежников, но бурно запротестовал, когда я попытался сделать то же. Он заявил, что в моих жилах течет гнусная кровь отца, который готов был освобождать негров. Когда настало лето, он служил лоцманом на федеральной канонерке и снова во всю силу легких прославлял Союз, а я был в рядах армии конфедератов. В свое время он занял у меня денег и выдал мне расписку; он всегда отличался безукоризненной честностью, но теперь наотрез отказался уплатить свой долг, потому что я был мятежником и сыном человека, который владел рабами.

Поделиться с друзьями: