Том 11. Письма 1836-1841
Шрифт:
Но прощай. Целую тебя несчетное множество раз. Пожалуйста, не забывай писать почаще. Кланяйся Козлову* и скажи, однако ж, что это неблагородно с его стороны: я его просил, садясь в дилижанс, так убедительно, так сильно, и он мне дал слово провесть ту ночь в моей комнате и не оставлять тебя во весь тот вечер, а он… мелкая душонка, отправился к себе, из мужицкого чувства — быть более `a son aise*. Как в одной черте может отразиться ничтожность характера и недостаток чувств, сколько-нибудь глубоких!
Репниной В. Н., 18 января 1839*
Всеми святыми клянусь, не знаю, как благодарить вас, княжна, за ваше милое письмо и за то, что вы меня потрудились увидеть во сне. Я с таким любопытством читал ваш сон, что мне казалось, будто бы я сам спал в это время, или лучше сказать — я не могу ясно отличить его от действительности, и мне кажется, что я действительно пил аликанто. Не вы, княжна, начали писать ко мне первые, я бы не простил себе такого неучтивства. Письмо мое из Рима я послал за вами в погоню в Пизу, пятью или шестью днями после вашего отъезда. Но ему, как вижу, досталась несчастная участь — не попасться в ваши руки. Какой-нибудь impiegato* на почте, которому, верно, дурно платят, понуждаемый голодом, проглотил его вместо шеколада, да не варит его желудок за это ничего более, кроме фиников! и да будет он за это в 40 лет плешив, как Чекини, музыкальный учитель, то есть В-вой! Сюда дошли слухи, что вы довольны Пизой, что здоровье князя значительно улучшилось*, но мне неприятно было слышать, что у вас комната холодна. Хотя у нас, то есть в благословенной небесами Италии, комната не нужна вовсе и, глядя на небо, синее, осиянное солнцем, бежит прочь всякая мысль о холоде, но… Вы любите сидеть в комнате, и мне очень досадно что она холодна. Мне также страшно за вас в рассуждении того, что Пиза теперь, говорят, потоплена и запружена несчетным множеством разных мисс, Джон-пудингов, бульдогов и прочих аглицких джентльменов в разных переплетах и сертуках. Боюсь, чтобы это шипение и визг заржавленных железных побрякушек, которое в простонародии называется аглицким языком, не произвело какого-нибудь неприятного влияния на ваши нервы. Но… бог милостив и можно надеяться, что этого не случится. Сколько у вас в Пизе англичан, столько у нас в Риме русских. Все они, по обыкновению, очень бранят Рим за то, что в нем нет отелей и магазинов, таких как в Париже, и кардиналы не дают балов. Один наш земляк, без сомнения, знакомый вам, Б-ский* (тот, который потолще) за игрою в вист спросил: А где находится Ватикан? Когда игравшие с ним изумились такому неожиданному вопросу, он, нимало не смутившись, сказал, что это ничуть не удивительно, ибо он нет и двух недель, как в Риме, и потому очень мудрено в такое короткое время всё знать. Впрочем, это небольшое невежество он очень скоро поправил и изумил сведениями, которых
Гоголя.
Прошу вас убедительно не позабыть засвидетельствовать мое глубокое почтение князю и княгине.
<Адрес:> Ее сиятельству княжне Варваре Николаевне Репниной. В Пизу.
Данилевскому А. С., 5 февраля 1839 *
Я получил письмо твое. Оно, по обыкновению, принесло мне много радости, потому что письма от тебя всегда приносят мне радость. Но я вспоминаю и думаю чаще о тебе, нежели ты о мне. Твое письмо начинается так: Четыре или пять дней, как я получил письмо твое и деньги и проч. Я не так делаю: я положил навсегда для себя правилом писать к тебе того же дня [230] по получении твоего письма, какие бы ни были препятствия. Нет нужды, что <не> наберется еще материалов для наполнения страницы. Она не должна наполняться вовсе, если только нужно искать, чем бы ее наполнить. Лучше пять или шесть строк, но именно те, которые родились чтением письма. А главное — не нужно запускать. Это верно: в первую минуту, покамест горячо, всегда больше и лучше и нужнее напишешь. Мы приближаемся с тобою (высшие силы! какая это тоска!) к тем летам, когда уходят на дно глубже наши живые впечатления и когда наши ослабевающие, деревянеющие силы, увы, часто не в силах вызвать их в наружу так же легко, как они прежде всплывали сами, почти без зазыву. Мы ежеминутно должны бояться, чтобы кора, нас облекающая, не окрепла и не обратилась, наконец, в такую толщу, сквозь которую им в самом деле никак нельзя будет пробиться. Употребим же, по крайней мере, всё, <чтобы> спасти их хотя бедный остаток. Пусть мы будем иметь хотя несколько минут, в которые будем свежи и молоды. Пусть же мы встретим нашу юность, наши живые, молодые лета, наши прежние чувства, нашу прежнюю жизнь, пусть же всё это мы встретим в наших письмах. Пусть хотя там мы предадимся лирическому сердечному излиянию, которого бедного гонят, которому заклятые враги — пошлость глупейшего препровождения времени, презренная идея обеда, рисующаяся со времени поднятия с постели, роковые 30 лет, гнусный желудок и все гадости потухающего черствого рассудка. Итак, вот уж причина, по которой мы должны писать скоро, вдруг, свои письма, покамест не простыла рысь… Я рад, очень рад, что тебе присланная мною небольшая помощь пришлась впору. Я точно в рассуждении этого всегда бывал счастлив. Ко мне бог бывал всегда особенно милостив и давал мне чувствовать большие наслаждения. Сколько припомню, всё посылаемое мною бывало как-то тебе кстати. Я рад еще больше, что процесс, наконец, выигран и что мерзавец жид наконец-таки наказан достойным образом, и таким образом всё-таки вышло на старый манер, что порок попран, а добродетель восторжествовала. Но дурно, что ты не пишешь, что теперь предпринимаешь делать, когда и в какое время собираешься ехать, без сомнения, не иначе, как весною. Не встретимся ли мы опять где-нибудь с тобою? Я думаю ехать на воды в Мариенбад. Еще один раз хочу попытаться. Желудок мой наконец меня совершенно вывел из терпения, право, нет мочи наконец, и теперь он наконец в таком дурном состоянии, как никогда. Даже досадно, право: для Рима, для этого прекрасного Рима — и вдруг приехать с таким гнусным желудком. Слышишь, видишь, как вызывает всё на жизнь, на чудное наслаждение, а между тем у тебя в брюхе сидит дьявол. Рим! прекрасный Рим! Ты помнишь ли его? знойную Piazza di Spagna * , кипарисы, сосны, Петра и дуб Тасса, где мы простились, и твоя purificatione * . Я начинаю теперь вновь чтение Рима, и, боже, сколько нового для меня, который уже в четвертый раз читает его. Это чтение теперь [231] имеет двойное наслаждение оттого, что у меня теперь прекрасный товарищ. Мы ездим каждый день с Жуковским, который весь влюбился в него и который, увы, через два дни должен уже оставить его. Пусто мне сделается без него. Это был какой-то небесный посланник ко мне, как тот мотылек, им описанный * , влетевший к узнику. Хотя Рим ни в какую минуту горя нельзя назвать темницею, хотя бы бедствовать в нем в том состоянии, как ты бедствовал в Париже, не иметь байока в кармане и иметь процесс за перехваченные деньги с жидом. До сих пор я больше держал в руке кисть, чем перо. Мы с Жуковским рисовали на лету лучшие виды Рима. Он в одну минуту рисует их по десяткам и чрезвычайно верно и хорошо.
230
Далее начато: как
231
для меня
Я живу, как ты, верно, знаешь, в том же доме и той же улице, via Felice, № 126. Те же самые знакомые лица вокруг меня, те же немецкие художники с узеньки<ми> рыженькими бородками и те же козлы, тоже с узенькими бородками; те же разговоры и о том <же> говорят, высунувшись из окон, мои соседки. Так же раздаются крики и лепетания Анунциат, Роз, Дынд, Нанн и других в шерстяных капотах и притоптанных башмаках, несмотря на холодное время. Зима в Риме холодна, как никогда; по утрам морозы, но днем солнце, и мороз бежит прочь, как бежит от света тьма. Я, однако ж, теперь совершенно привык к холоду и даже в комнате не ставлю скальдины*. Одно солнце ее нагревает. Теперь начался карнавал. Шумно, весело. Наш его высочество доволен чрезвычайно и, разъезжая в блузах вместе с свитою, бросает муку в народ корзинами и мешками и во что ни попало.
Пожалуй<ста>, мой милый, пиши мне сию же минуту и напиши всё, что ни делаешь ты, хотя бы это было больше ничего, как только то, что ты сегодня хорошо позавтракал и прочитал в газетах какую-нибудь статью, о всём, о всём. Я оканчиваю письмо не потому, что не хочется делать пакета, но потому, что не хочется задержать сего и чтобы через то ты получил его позже.
Поклонись от меня Квитке*, Мантейфелю* и Дмитр<ию> Толстому, также обоим Межаковым* и скажи отцу, что я очень интересен знать, как он проводит время в Париже, и чтобы по обещанию об этом меня известил, хотя через тебя. Ничего и никаких совершенно писем не получаю из Петербурга. Что сделалось с Прокоповичем, не могу понять. Как целых полтора года ни одной <строки>, тогда как ответ его был мне нужен.
<Адрес:> Paris. `a Monsieur monsieur Alexandre de Danilevsky. Rue de Marivaux, № 11.
Данилевскому А. С., 12 февраля 1839 *
Получил твое письмо 3-го дня через Лейнголь<да>. Оно было для меня очень интересно по небольшим известиям о тебе, а также о Ваське * , Базиле * и Афанасие * . Ну, теперь чего тебе еще хочется? Протекция и всё тебе готово, только тебя недостает. Петербург, кажется, наконец решается к тебе осклабиться и протянуть радушные объятия, но годишься ли ты теперь для Петербурга? Много переродили три года! [232] Благодарю также за парижские новости. Очень радуюсь, что Филипп подхватил какую-то, которую я не разобрал. Клотильде за поклон тоже благодарен. Кстати, я думаю, уже ты обрабатываешь ее, тем более, что оно очень близко, кажется, только через кухню, Квитка же, как кажется, не может тебе мешать. Я слышал, что у него какая-то есть постоянная, у которой он и ночует. M-me Hochard в ответ на ее тысячу любезностей посылаю ей другую тысячу таких же. Догадки твои, что я счастливец и наслаждаюсь каждый день воздухом и полднем Монте Пинчия, не совсем справедливы. На Монте-Pincio я не захожу вовсе. Я не люблю его, когда он набит англичанами и иностранцами. Мои прогулки простираются гораздо далее, глубже в поле. Чаще посещаю я термы Каракаллы, Roma Vecchia * , с ее храмами и гробницами и открытыми полями, Villa Matei, Villa Milz * и проч. и проч… Дни настали чудные, погода удивительная. Приятели твои, которым ты рекомендуешь показывать древности, люди, как я заметил по полету, [233] не такого десятка, чтобы углубляться в древности, а напротив, кажется, более охотники до новостей, и потому я им рекомендовал ехать в Неаполь, где они без сомнения найдут себе более пищи и проведут время гораздо лучше, чем постом в Риме. Я, как уже тебе известно, проводил всё время с Римом, то есть с его развалинами, природою и с Жуковским, который теперь только уехал и оставил меня сиротою, и мне сделалось в первый раз грустно в Риме. Здоровье мое… не стоит говорить о нем. К тебе просьба убедительная: пожалуйста, пришли мне с кем-нибудь из русских, которые будут отправляться в Италию, несколько красок фабрики Panio на меду, кружками, какие, помнишь, я покупал в бытность мою в Париже. Они продаются в красоч<ном> магазине, в Rue de Petits champs близко Rue de la Paix * . Впрочем, их можно найти во всяком магазине. Продаются они по 4 или по пяти су каждая, исключая некоторых, которые подороже. Цвета следующие: берлинская лазурь, охра простая, охра жженая (brul'ee), индиго, кобольд, гумегут, бакан (lac * ), teinte neutre, ultra marine * , черную и самую темную кофейную — всякой по два кружка, которые советую лучше положить в деревянный ящик. Если же завернуть просто в бумагу, то они могут прилипнуть к ней, и будет трудно отдирать. Пожалуйста не позабудь и будь на этот раз исправен, так как я исправен в отношении к тебе. Ты меня этим очень обяжешь. Еще одно. Нельзя ли тебе сходить к m-lle Josefine Turinger? Но не хочу [234] давать этой комиссии, боюсь тебя обременить, и ты тогда, без сомнения, ни одной не исполнишь. — Теперь о самом важном деле. У каждого жреца ты завтракаешь и такую ли, ту же ли живую охоту чувствуешь ты и аппетит то есть, вместе или <… > аппетитные серебряные кофейни<ки> с большими длинными клевами? Уж <нет> [235] ли каких новых открытий? проклятые храмы, между прочим, доканали мой ж<елудок>. [236] Братец, какое теперь небо в Риме, ка<к> [237] чудно глядит на меня в эту самую м<инуту>, [238] как пишу к тебе. Зачем ты т<еперь> [239] не в Риме? Пора бы тебе жизнь чувстве<нную> [240] переменить на духовную < >, на же<нщин> [241] и на храм, mangiare poco e respirar<e> и….. [242] dolcissima aria e cosi vivere * . Пора, пора, <….> [243] вон чорта, который сидит в брюхе и подстре [244] <кает> на злые похоти. В одном завиду<ю> [245] тебе — ты слушаешь оперу. Пожалуйста рас<скажи>, [246] что там теперь бывает и какие но<вости>. [247]
Здесь давали оперу новую. Автор Фридрих <…..> [248] Заглавие — Эдинбургская темница * , музыка прелестная. После Россини я ничего не слышал лучше. У вас в Париже ее чудно исполнят. А здесь этот год труппа не то, что была назад тому год, о которой ты уже знаешь из моих рассказов и похвал. Но прощай покамест, мой бесценный, не забывай меня и пиши почаще.232
Далее было: ты пишешь, что угадываешь… Очень рад
233
по глазам
234
Далее было: тебе
235
Вырвано.
236
Вырвано.
237
Вырвано.
238
Вырвано.
239
Вырвано.
240
Вырвано.
241
Вырвано.
242
Вырвано.
243
Вырвано.
244
Вырвано.
245
Вырвано.
246
Вырвано.
247
Вырвано.
248
Вырвано.
Весь твой Гоголь.
Ты меня спрашиваешь, где я живу? Неужели ты не знаешь, что моя квартира вечно та же: Via Felice, 126, terzo piano*.
<Адрес:> Paris. `A monsieur monsieur Alexandre de Danilevsky. Rue de Marivaux, № 11.
Жуковскому В. А., февраль 1839*
Вот уже неделя, как вас нет в Риме, а я всё еще нахожусь в таком состоянии, как будто бы вы уехали только сегодня поутру: то есть разинув рот, глупо глядя вслед уезжающей вашей карете и не зная потом куда направить шаги свои. Два первые дни я решительно не знал, за что приняться. Если бы хотя была в это время гадкая, дождливая погода, но как на беду дни были чудные, каких при вас еще не было, теплые, потопленные в солнце. Я отправился в Колисей, на Форум Roma<num> * и так странно глядел на всё это, как еще никогда не глядел. Я возвратился в город смутно, а к вечеру мне сделалось просто скучно. Подлец Лауниц * не прислал мне вашего бюста, который он просил удержать на две минуты и которого я до сих пор не могу у него добиться. Как я терпеть не могу этого человека и странно, что это чувство разделяют все видящие его в первый раз. Моя комната была бы тогда полнее и лучше, успокоительней, а теперь мне всё кажется, что из ней кто-то сию минуту выехал или выезжает, что половину уложенный чемодан стоит по середине, по всем углам клоки обверточной бумаги, веревочек, старого белья. — Где вы теперь в эту самую минуту, когда пишу? к какому месту подъезжаете? Слышите ли и видите ли эти божественные дни, которые теперь настали, передовые гонцы несущейся уже недалеко весны? Как я их люблю. Боже, если бы вы встретили их еще здесь! но кто знает, может быть, вы бы не захотели тогда выехать из Рима. Чудное время! Я бы был счастлив совершенно, если бы в мое наслаждение не вмешалось несколько из того томительного чувства, какое чувствует школьник, когда учитель его отправится гулять за город с его товарищами, а его оставит за леность одного в маленьком школьном садике, и он видит пропадающий вечер и видит сквозь него, глазами воображения вдали луг, на нем свет солнца, кучу товарищей, летящий вверх мяч, веселые крики. Всё видит он и не хочет оторваться от своего зрелища, натирая кулаком и рукавом свою упрямо-кислую рожу и не спуская глаз с опускающегося ежеминутно ниже солнца. Моя портфель с красками готова, с сегодняшнего дня отправляюсь рисовать на весь день, я думаю, в Колисей. Обед возьму в карман. Дни значительно прибавились. Я вчера пробовал рисовать. Краски ложатся сами собою, так что потом дивишься, [249] как удалось подметить и составить такой-то колорит и оттенок. Если бы вы остались здесь еще неделю, вы бы уже не принялись за карандаш. Колорит потеплел необыкновенно, всякая развалина, колонна, куст, ободранный мальчишка, кажется, воют к вам и просят красок. Как чудно! в других местах весна действует только на природу: вы видите, оживает трава, дерево, ручей. Здесь же она действует на всё: оживает развалина, оживает плис на куртке бирбачена * , оживает высеребренная солнцем стена простого дома, оживают лохмотья нищего, оживает ряса капуцина с висящими назади капучио, даже этот продукт, которого мы находили целые плантации, разведенные трудолюбивыми римлянами под всеми почти стенами и оградами, принял какой-то весьма приятный для глаз коричневый цвет. А сами производители его теперь попадаются несравненно чаще [250] и совершенно как дома: скидают и галстук и подтяжки и в таком количестве что рады или не рады, а к вам который-нибудь непременно попадет в первый план. — Было, помните, мы гонялись за натурою, то есть движущеюся, а теперь она сама лезет в глаза: то осел, то албанка, то аббат, то, наконец, такого странного рода существа, которых определить трудно. Вчера например, когда я рисовал, стал прямо против меня мальчишка, у которого были такого рода странные штаны, каких без сомнения ни один портной не шил. Я потом уже догадался, что они переделаны из отцовской разодранной куртки, но только дело в том, что они не перешиты, а просто ноги вдеты в рукава и на брюхе подвязано веревкой, вход к < > совершенно свободен, так что он может копаться в ней руками сколько душе угодно и, не скидая этих штанов, может по примеру отцовскому разводить коричневые плантации под стенами развалин. В Колизее явились проповеди, толпы народа и монахи с белыми бородами и одетые все снизу доверху в белое, как древние жрецы. Драпировка чрезвычайно счастлива для нашего брата Mezzo-художника. Один взмах кисти — и монах готов. Вчера солнце осветило мне одного из них, тогда как все прочие были обняты тенью. Это было прелесть как эффектно и как легко рисовать. Вчерашний день кончились празднества по случаю избрания двух кардиналов, большим фейерверком на Монте Citorio, где пушки между прочим, составили какой-то музыкальный концерт. Все три дни Рим был иллюминован так, как теперь не иллюминуют в других городах. Целые пылающие стены домов! Смоляные бочки по всем улицам. Я заглянул в Монте Pincio — прелесть! Вообразите: смоляных бочек не видно, а только стены в огне. Так что кажется весь город греется у очага. [251] Вот вам новость старых времен: на два дни езды из Рима вырыт на прошлой неделе новый амфитеатр, почти равный величиной с Teatro Marcello, весь первый этаж цел, много обломков от колонн и статуи; думают на дне найти целые. Первым временем установившейся весны воспользуюсь и поеду поглядеть. Теперь жаль на минуту оставлять Рима — так он хорош и такая бездна предметов для рисования. Доживу ли я <до> того времени, когда вновь сядем вместе оба с кистями? Верите ли, что иногда, рисуя, я, позабывшись, вдруг оборачиваюсь, чтобы сказать слово вам и, оборотившись, вижу и как будто слышу пустоту по крайней мере на несколько минут, в земле, где всякое место наполнено и где нет пустоты. Даже болвана Антония не встретили мои глаза, по крайней мере я бы тогда обрадовал<ся> его присутствию. [252] Как странно, когда встретишь вдруг среди улицы слугу, которого мы знали в услужении близким и дорогим нашему сердцу, который теперь служит другим. С первого разу вдруг подойдешь к нему с живостью, мысль о господах его не отрешилась еще [253] от него в глазах наших. Даже спросишь как, что твои господа? И потом вдруг остановишься, вспомнивши, что теперь господа его чужие. Вот настоящая мефистофелевская насмешка над человеком. — Здесь только в первый раз видишь поэзию крепостного человека. Я бы очень желал знать, как ваш теперь маршрут: где и сколько дней? и не знаю как бы это сделать. Вам об этом некогда меня уведомить. Поручите кому-нибудь маленькие два слова только главное, нет ли то есть главных изменений в вашем маршруте. Чтобы я знал, куда писать к вам. Может быть, вам некогда и читать мои письма. Но теперь это моя потребность, мне кажется, я стал веселее, написавши к вам письмо.
249
Далее было: сам
250
в большом количестве
251
Далее начато: Кстати
252
Далее было: даже и теперь
253
Далее было: в нашем воображении
<Адрес:> Vienne (en Autriche). Его превосходительству Василию Андреевичу Жуковскому. R'ecom<m>and'e<e>aux soins obligean<t>s de la l'egation imp'eriale de Russie. Zukowsky*.
Данилевскому А. С., 7 марта 1839*
Вчера получил твое письмо от 22-го февраля. Взоры мои были поражены ужасным множеством новооткрывшихся кафе, которых имена увидели они начертанными твое<й> рукою. За несколько месяцев был бы сильно раздражен и мой желудок, но теперь аппетита нет, да и чорт с ним. Твоя Estelle, которая присутствовала у тебя во время антракта между писанием письма, года два-три назад, вероятно, вызвала бы из памяти и воображенья, еще полного утраченной юности, множество нескромных воспоминаний. Но теперь, бог с ней, да здравствует, впрочем, она и наделяет тебя мгновеньями младости и благ, которые ты еще, счастливец, чувствуешь. В письме твоем мне приятно было более увидеть выглянувшее имя Ноэля*. Оно мне напомнило вечерние чаи, madame Courtain, Семеновского*, который пропал совершенно как в воду, и совершенное незнание храмов и вообще невежество в религии. — Я получил, наконец, из дому два письма. Грустно мне было читать их. Они были совершенная вывеска несчастного положения домашних. Наконец маминька, кажется, дохозяйничалась наконец до того, что теперь решительно, кажется, не знает, что делать. Дела наши по деревне, кажется, так расстроены*, как только возможно, и я никаких не имею средств помочь. Как нарочно к этому времени приближается и срок, или выпуск моим сестрам. Грустно, мой милый, ужасно грустно иметь семейство. Я был до этого времени почти спокоен, меня мучило мое здоровье, но я предал его в волю бога, приучил себя к прежде невыносимой мысли, и уже ничего не было для меня страшного ни в жизни, ни в смерти. А теперь иногда такое томительное беспокойство заглядывает в мою душу, такая боязнь за будущее, к несчастью, очень близкое. О, ты, много счастливее меня. Ты можешь терпеть один. Все члены вашего семейства пристроены. Тебе остается только один ты. Грустно! Мысль моя теряется. Я ничего не нахожусь сделать и надумать. А, кстати! в первом письме маминьки между прочим известие, касающееся по тебе. Она была у Василия Ивановича на свадьбе его дочери, а твоей сестры, которая теперь шасть за Казань. Василий Иванович* за столом вспомнил о том, что теперь он должен один благословить свою дочь; что Татьяны Иван<овны> уже нет на свете, и заплакал. Гости были тоже тронуты. В другом письме маминька говорит, что виделась не так давно с Васил<и>ем Иванов<ичем> и что он спрашивал у нее, не пишу ли я тебе и не знаю ли я, где ты. Что он совершенно не имеет о тебе никаких слухов и не получает от тебя никаких писем и что он просит меня узнать, где ты. Маминька упомянула тоже мимоходом о твоих братьях, что они оба живут в Семереньках, очень плохи здоровьем, часто болеют и не были уж очень давно у нее по причине болезни. Я просил тебя в одном письме о прислании мне красок и теперь вспомнил, что ты к краскам можешь еще присовокупить одну очень приятную для меня вещь: это твою палку, которую ты мне подарил и которую я, не знаю почему, я не взял с собою. Я был так обестолкован пред моим выездом из Парижа. Я не понимаю, что бы я был без этой счастливой отсрочки моего отъезда, которая доставила мне радость поцеловаться с тобой и вновь сказать: здравствуй.
Будь здоров! Да, ты меня спрашиваешь, какой я дам ответ насчет предложения Василья Прокоповича*. Я уже отвечал ему, что не могу им воспользов<аться>, потому что подобное предложение было сделано мне раньше Погодиным, а так как я ему должен две тысячи слишком, то я представил ему в совершенное распоряж<ение> все полученные от этого доходы. Чуть было не позабыл одно для тебя очень важное открытие. Удивительное производят действие на желудок хорошие сушеные фиги. Нужно их есть на ночь или по утру на свежий желудок. Мне посоветовал италианец, за что его нужно вызолотить. В первый день, когда я их съел, чувствовал немного нехорошо как будто в желудке, но потом чудо. Слабят, но так легко, можно сказать, подмасливают дорогу <…..>. Только нужно, чтобы фиги были самые свежие и не засушенные слишком.
<Адрес:> Paris. `a Monsieur Monsieur Alexandre de Danilevsky. Rue de Marivaux, № 11, vis-`a-vis du Th'e^atre des Italiens.
Погодину М. П., около 8 марта 1839*
Посылаю тебе подателя сей записки для принятия твоего чемодана и ожидаю вас для распития русского чаю.
<Адрес:> al proffessore russo Michelle Pogodin. № 48. Via Salita capo la casa prima.