Том 15. Письма 1834-1881
Шрифт:
Женева, 1 (13) января/1868 г.
Милый, бесценный друг мой Сонечка, несмотря на Вашу настойчивую просьбу писать Вам — я молчал. А между тем кроме того что ощущал сильную и особую потребность говорить с Вами,— уж по тому одному, что непременнонадобно было ответить Вам на один пункт Вашего письма * и ответить сейчас, как можно скорее, — надо было отвечать. Скажите: как могло Вам, милый и всегдашний друг, прийти на мысль, что я уехал из Москвы, рассердись на Вас, и руки Вам не протянул! Да могло ли это быть? Конечно, у меня память плоха, и я не помню подробностей, но я положительно утверждаю, что этого не могло быть ничегои что Вам только так показалось. Во-первых, поводу не могло быть никакого; это я знаю как дважды два четыре, а во-вторых, и главное: разве я так легко разрываю с друзьями моими? Так-то Вы меня знаете, голубчик мой! Как мне это больно было читать. Вы должныбыли, Соня, понимать, как я Вас ценю и уважаю и как дорожу Вашим сердцем. Таких, как Вы, я немного в жизни встретил. Вы спросите: чем, из каких причин я к Вам так привязался? (Спросите — если мне не поверите.) Но, милая моя, на эти вопросы отвечать ужасно трудно; я запоминаю Вас чуть не девочкой, но начал вглядываться в Вас и узнавать в Вас редкое, особенное существо и редкое, прекрасное сердце — всего только года четыре назад, а главное, узнал я Вас в ту зиму, как умерла покойница Марья Дмитриевна. * Помните,
А за то что так долго не отвечал, несмотря на просьбу Вашу писать к Вам скорее, даю Вам честное слово,что каждый месяц буду Вам присылать по письму аккуратно. В письме к Александру Павловичу и Верочке я разъяснил, насколько мог, причину моего молчания. Я был в таком скверном нравственном настроении и напряжении всё это время, что ощущал потребность заключиться в самом себе и тосковать одному. Тяжело мне было садиться за письмо, да и что бы я написал? Об моей тоске? (она бы проглянула наверно в письме): но это материя плохая. Да и хлопотливое было мое положение. От работы моей зависит вся моя участь. Сверх того, я забрал около 4500 р. в ред<акции> «Русского вестника» вперед, а им честное слово дал и повторял его целый год во всяком письме в редакцию, что роман будет. И вот, почти перед самой отсылкой в редакцию романа, мне пришлось забраковать его, потому что он мне перестал нравиться. (А коли перестал нравиться, то нельзя написать хорошо.) Я уничтожил много написанного. * Между тем в романе и отдача моего долга, и жизнь насущная, и всё будущее заключалось. Тогда я, недели три тому назад (18-е декабря нового стиля), принялся за другой роман и стал работать день и ночь. * Идея романа — моя старинная и любимая, но до того трудная, что я долго не смел браться за нее, а если взялся теперь, то решительно потому, что был в положении чуть не отчаянном. Главная мысль романа — изобразить положительно прекрасного человека. Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. * Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительнопрекрасного, — всегда пасовал. Потому что это задача безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы — еще далеко не выработался. На свете есть одно только положительно прекрасное лицо — Христос, так что явление этого безмерно, бесконечно прекрасного лица уж конечно есть бесконечное чудо. (Всё Евангелие Иоанна в этом смысле; он всё чудо находит в одном воплощении, в одном появлении прекрасного.) * Но я слишком далеко зашел. Упомяну только, что из прекрасных лиц в литературе христианской стоит всего законченнее Дон Кихот. Но он прекрасен единственно потому, что в то же время и смешон. * Пиквик Диккенса (бесконечно слабейшая мысль, чем Дон Кихот; но все-таки огромная) тоже смешон и тем только и берет. Является сострадание к осмеянному и не знающему себе цены прекрасному — а стало быть, является симпатия и в читателе. Это возбуждение сострадания и есть тайна юмора. * Жан Вальжан, тоже сильная попытка, — но он возбуждает симпатию по ужасному своему несчастью и несправедливости к нему общества. * У меня ничего нет подобного, ничего решительно, и потому боюсь страшно, что будет положительная неудача. Некоторые детали, может быть, будут недурны. Боюсь, что будет скучен. Роман длинный. Первую частьнаписал всю в 23 дня и на днях отослал. * Она будет решительно неэффектна. Конечно, это только введение, и хорошо то, что ничего еще не скомпрометировано; но ничего почти и не разъяснено, ничего не поставлено. Мое единственное желание, — чтоб она хотя некоторое любопытство возбудила в читателе, для того чтоб он взялся за вторую. Вторую, за которую сажусь сегодня, окончу в месяц (я и всю жизнь ведь так работал). * Мне кажется, она будет покрепче и покапитальнее первой. Пожелайте мне, милый друг, хоть какой-нибудь удачи! Роман называется «Идиот», посвящен Вам, то есть Софье Александровне Ивановой. * Милый друг мой, как бы я желал, чтоб роман вышел хоть сколько-нибудь достоин посвящения. Во всяком случае, я себе сам не судья, особенно так сгоряча, как теперь.
Здоровье мое совершенно удовлетворительно, и я тяжелую работу могу выносить, хотя наступает для меня тяжелое время, по болезненному состоянию Анны Григорьевны. Просижу в работе еще месяца четыре, а там мечтаю переехать в Италию. Уединение мне необходимо. Сокрушаюсь о Феде и о Паше. К Феде тоже пишу с этой же почтой. Мне, впрочем, очень тяжело за границей, ужасно хочется в Россию. Мы с Анной Григорьевной одни-одинешеньки. Жизнь моя: встаю поздно, топлю камин (холод страшный), пьем кофе, затем за работу. Затем в четыре часа иду обедать в один ресторан и обедаю за 2 франка с вином. Анна Григорьевна предпочитает обедать дома. Затем иду в кафе, пью кофей и читаю «Московские ведомости» и «Голос» и перечитываю до последней литеры. Затем полчаса хожу по улицам, для движения, а потом домой и за работу. Потом опять топлю камин, пьем чай, и опять за работу. Анна Григорьевна говорит, что она ужасно счастлива.
Женева скучна, мрачна, протестантский глупый город, с скверным климатом, но тем лучше для работы. Увы, мой друг, раньше сентября, может быть, никак не ворочусь в Россию! Только что ворочусь — немедленно поспешу обнять Вас. У меня в мыслях начать, по приезде в Россию, одно новое издание. * Но всё зависит, разумеется, от успеха теперешнего моего романа. И вообразите, так работаю, а не знаю еще: не опоздал ли для январского номера? Вот уж неприятность-то будет!
Как-то я с Вами сойдусь, как-то увижусь, как-то встречусь! Часто я мечтаю об вас о всех. На днях видел во сне Вас и Масеньку — целую повесть во сне видел; героиня была Масенька. Поцелуйте ее покрепче от меня. Но что это с Вашим здоровьем? Вы меня испугали. Не тоскуйте, друг мой, — в этом главное, а главное: не спешите, не заботьтесь очень много; всё придет своим чередом и придет хорошо, само собою. В жизни бесконечное
число шансов; слишком много заботиться — значит время терять. Желаю Вам энергии и твердости характера, — в них я, впрочем, уверен. Голубчик мой, занимайтесь своим образованием и не пренебрегайте даже и специальностию, но не торопитесь, главное; Вы еще слишком молоды, всё придет своим порядком, но знайте, что вопрос о женщине, и особенно о русской женщине, непременно, в течение времени даже Вашей жизни, сделает несколько великих и прекрасных шагов. Я не о скороспелках наших говорю, — Вы знаете, как я смотрю на них. * Но на днях прочел в газетах, что прежний друг мой, Надежда Суслова (сестра Аполлинарии Сусловой) выдержала в Цюрихском университете экзамен на доктора медицины и блистательно защитила свою диссертацию. Это еще очень молодая девушка; ей, впрочем, теперь 23 года, редкая личность, благородная, честная, высокая! *Много, слишком много задумал было писать к Вам и вот уже сколько исписал, а не написал и 1/10-й доли. До следующего письма, милый друг мой!
Мне хотелось бы поговорить с Вами об одном очень интересном предмете, особенно касающемся Вас. * Не забывайте меня и пишите. Здоровье сохраняйте пуще всего. Обнимите еще раз Масеньку. Я слышал, что <…> [83] произведен в генерал-лейтенанты папской армии и будет играть на дудочке польку своего сочинения на разбитие Гарибальди, * а кардинал Антонелли и генерал-канцлер (за даму) танцевать в присутствии папы, а Юленька будет смотреть и сердиться. Поцелуйте ее тоже, если допустит поцеловать (от меня!), Витю тоже от меня поцелуйте и хваленогоЛелю. Затем всех, а братцу Александру Александровичу пожмите от меня руку покрепче.
83
Имя в подлиннике зачеркнуто.
Обнимаю Вас и целую. Всегдашнийдруг Ваш
Федор Достоевский.
Честное слово свое писать Вам каждый месяц — исполню. Но, ради Бога, пишите тоже ко мне!
125. А. Н. Майкову *
18 февраля (1 марта) 1868. Женева
Женева, 18 февр<аля> / 1 марта /68.
Добрый, единственный и бесценный друг (все эти эпитеты к Вам применимы и со счастьем их применяю), не сердитесь на мое бессовестное молчание. Судите меня с тем же умом и с тем же сердцем, как прежде. Молчание мое хоть и бессовестное,но почти ведь буквально невозможно мне было отвечать, — хоть и порывался несколько раз. Завяз с головой и со всеми способностями во 2-й моей части, приготовляя ее к сроку. Окончательно испортить не хотелось, — слишком много от успеха зависит. Теперь же даже и не успеха надо, а только чтоб не случилось окончательного падения: в дальнейших частях еще можно будет поправиться, потому что роман выходит длинный. Отослал наконец и 2-ю часть (опоздал сильно, но, кажется, поспеет). Что Вам сказать? Сам ничего не могу про себя самого выразить. До того даже, что всякий взгляд потерял. Нравится мне финал 2-й части; * но ведь это только мне; что скажут читатели? Остальное всё как и в первой части, то есть, кажется, довольно вяло. Мне бы хоть бы только без большой скуки прочел читатель, — более ни на какой успех и не претендую.
Голубчик, Вы мне обещали тотчас же по прочтении 1-й части отписать сюда Ваше мнение о ней. И вот каждый день шляюсь на почту, и нет письма, а вероятно, уж Вы «Русский вестник» имели. Заключение вывожу ясное: что роман слаб и так как Вам говорить мне такую правду в глаза, по деликатности, и совестно и жалко, то Вы и медлите. А я именно в такойправде нуждаюсь! Жажду какого-нибудь отзыва. Без этого просто мучение. *
Правда, Вы мне написали 2 письма еще до выхода, — но не может быть, чтоб Вы, в таком деле, со мной письмами считались! Но довольно об этом.
Если б Вы знали, друг мой, с каким счастьем я перечитываю по нескольку раз каждое письмо Ваше! Если б Вы только знали, какова моя здешняя жизнь и что для меня значит получение письма от Вас! Никого-то я здесь не вижу, ни о чем-то не слышу, а с начала года так даже и газеты («Московск<ие> ведомости» и «Голос») совсем не приходили. Живем с Анной Григорьевной глаз на глаз и хоть живем довольно согласно и друг друга любя и, кроме того, оба заняты, а все-таки скучно, — мне по крайней мере. Анна Григорьевна уверяет совершенно искренно (я в этом убедился), что она очень счастлива. Представьте себе, до сих пор еще у нас нет ничего и ожидаемый джентльмен еще не являлся на свет. Я каждый день жду, потому что все признаки. Ждал вчера в мои именины; не было. Жду сегодня и уж завтра-то, кажется, наверно. Анна Григорьевна ждет с благоговением, любит будущего гостя чрезмерно, переносит бодро и крепко, но в самое последнее время у ней нервы расстроились и иногда посещают ее мрачные мысли: боится умереть и проч. Так что положение довольно тоскливое и хлопотливое. Денег у нас самая малая капелька, но, по крайней мере, не бедствуем окончательно. Предстоят, впрочем, траты. В этом, однако, положении Анна Григорьевна мне стенографировала и переписывала, кроме того, успела сама всё сшить и приготовить, что следует ребенку.
Сквернее всего то, что Женева уж слишком скверна; мрачное место. Сегодня воскресение: ничего не может быть мрачнее и гаже ихнего воскресения. Переехать же теперь никуда нельзя, недель пять просидим здесь по болезни, а там еще неизвестно как деньги. Наступающий месяц для меня тяжел будет: болезнь жены и 3-я часть, которую, хотя и опоздаю, а все-таки надо безостановочно выслать. А затем и 4-ю; вот тогда, я думаю, и выедем из Женевы, этак к маю. Хорошо еще, что здесь зима вдруг смягчилась. Весь здешний февраль был теплый и ясный, точь-в-точь как у нас в Петербурге в апреле, в ясные дни.
Обо всем, об чем мне сюда пишете, всегда и беспрерывно интересуюсь. В газетах ищу всегда чего-нибудь в этом же роде, как потерянной иголки, — соображаю и угадываю. Подлость и мерзость нашей литературы и журналистики и здесь ощущаю. И как наивна вся эта дрянь: «современники», н<а>пр<имер>, лезут на последние барыши всё с теми же Салтыковыми и Елисеевыми — и всё та же заскорузлая ненависть к России, всё те же ассоциации рабочих во Франции и больше ничего. * А что Салтыков на земство нападает, то так и должно. * Наш либерал не может не быть в то же самое время закоренелым врагом России и сознательным. Пусть хоть что-нибудь удастся в России или в чем-нибудь ей выгода — и в нем уж яд разливается. Я это тысячу раз замечал. Наша крайняя либеральная партия в высшей степени стакнулась с «Вестью», * и не может быть иначе. А про цинизм и гадость всей этой швали, — я иногда из газет вижу. Прислали мне сюда из ред<акции> 1-й № «Русского вестника». Прочел от доски до доски. Вашего нет, — должно быть, Вы или опоздали, или для скрашивания февральской книжки Вас берегут, а в 1-й Полонский (стихотвор<ение> премилое) * и Тургенев с повестью весьма слабою. * Прочел разбор «Войны и мира». * Как бы желал всё прочесть. Половину я читал. Должно быть, капитальная вещь, жаль, что слишком много мелочных психологических подробностей, капельку бы поменьше. А впрочем, благодаря именно этим подробностям как много хорошего. Ради Бога, пишите мне чаще о литературных новостях. Вы о «Вестнике Европы» упоминали (это Стасюлевич?). Мне кажется, такого направления у нас много развелось. * Представьте: об «Москве», об «Москвиче» — понятия не имею.