Том 15. Письма 1834-1881
Шрифт:
Женева, 18/30 мая/68.
Благодарю Вас за Ваше письмо, дорогой мой Аполлон Николаевич, и за то, что, рассердясь на меня, не прекратили со мной переписку. Я всегда, в глубине сердца моего, был уверен, что Аполлон Майковтак не сделает.
Соня моя умерла, три дня тому назад похоронили. Я за два часа до смерти не знал, что она умрет. Доктор за три часа до смерти сказал, что ей лучше и что будет жить. Болела она всего неделю; умерла воспалением в легких. Ох, Аполлон Николаевич, пусть, пусть смешна была моя любовь к моему первому дитяти, пусть я смешно выражался об ней во многих письмах моих многим поздравлявшим меня. Смешон для них был только один я, но Вам, Вамя не боюсь писать. Это маленькое, трехмесячное создание, такое бедное, такое крошечное, — для меня было уже лицо и характер. Она начинала меня знать, любить и улыбалась, когда я подходил. Когда я своим смешным голосом пел ей песни, она любила их слушать. Она не плакала и не морщилась, когда я ее целовал; она останавливалась плакать, когда я подходил. И вот теперь мне говорят в утешение, что у меня еще будут дети. А Соня где? Где эта маленькая личность, за которую я, смело говорю, крестную муку приму, только чтоб она была жива? Но, впрочем, оставим это, жена плачет. Послезавтра мы наконец расстанемся с нашей могилкой и уедем куда-нибудь. Анна Николавна с нами: она только неделю раньше ее смерти приехала.
Я работать последние две недели,
Благодарю Вас, что не отказались быть крестным отцом. Она крещена была за 8 дней до смерти.
Я знаю, друг мой, что очень виноват перед Вами, до сих пор не возвратив Вам взятых у Вас денег, и что, кроме того, из тех, которые еще недавно получил от Каткова, отдал часть Эмилии Федоровне и Паше и ничего еще Вам, тогда как Вы теперь, должно быть, очень нуждаетесь. * Но сожалением не поправишь, и потому скажу прямо всё, что могу сказать точного:в настоящую минуту отдать ничего не могу, у самого почтиничего нет и, оставляя Женеву, даже платье свое и женино заложил (говорю только Вам). У Каткова же попросить в сию минуту — не смею, так как вот уже три месяца его обманываю. Но через 1 1/2 месяца и самое большеечерез 2 (верно говорю)— попрошу Каткова выслать Вам от меня 200 р. Это верно. Что же касается до того, что до сих пор об Вас не подумал, то это, ей-богу,несправедливо. У меня очень болело; но что я Вам скажу? Ничего не могу сказать. Вспомните только одно, Аполлон Николаевич, что, занимая у Вас тогда эти 200 р., я и тогда почти наполовину занимал для них, для родных, и через Вас же пошло им 75 руб. из тех 200. Кажется, так было, сколько помню. Вас же слишком благодарю за то, что спасли меня тогда, и слишком ценю Вашу деликатность со мной до сих пор, несмотря на то что Ваше положение было тяжелое, об чем я теперь узнал.
Кстати, одна большая просьба:не передавайте известия о том, что моя Соня умерла, никому из моих родных,если встретите их. По крайней мере, я бы очень желал, чтоб они не знали этого до времени, разумеется в том числе и Паша. Мне кажется, что не только никто из них непожалеет об моем дитяти, но даже, может быть, будет напротив, и одна мысль об этом озлобляет меня. Чем виновато это бедное создание перед ними? Пусть они ненавидят меня, пусть смеются надо мной и над моей любовью — мне всё равно.
Простите, что Паша Вас так беспокоит. Что с ним будет — не понимаю? К чему он ведет? * Эти два места, которые у него были, могли бы сделать его честным и независимым. Какое направление, какие взгляды, какие понятия, какое фанфаронство! Это типично. Но опять-таки, с другой стороны, — как его так оставить? Ведь еще немного, и из этаких понятий выйдет Горский или Раскольников. * Ведь они все сумасшедшие и дураки. Что с ним будет, не знаю, — только Богу молюсьза него. Кстати еще: на мое письмо, три месяца назад, — он ничегоне ответил. Нежнее нельзя было написать ему. Он смотрит на меня единственно только как на обязанного посылать ему деньги, до того,что даже не написал мне двух строк, хотя бы в приписке в чьем-нибудь письме, чтоб поздравить меня, когда родилась Соня. Мне не хотелось бы, чтоб он узнал о ее смерти.
Я узнал тоже, что у него в руках некоторые пришедшие ко мне в этот год письма — чрезвычайно важные. (Одно из них от прежней моей знакомой Круковской.) Как бы их переслать мне сюда. Это очень, очень для меня важно. * Может быть, и другие есть у него письма.
До свидания, друг мой. Постараюсь писать Вам с нового места. Montreux,про которое Вы пишете, есть одно из самых дорогихи модных мест во всей Европе. Поищу где-нибудь деревеньку подле Вевея. Ваш перевод Апокалипсиса — великолепен, но жаль, что не всё. Вчера читал его. *
Ваш весь Федор Достоевский.
Жена Вас благодарит за всё и просит образок Сони оставить для нее.
130. А. Н. Майкову *
22 июня (4 июля) 1868. Веве
Вевей, 4 / 22 июля /68.
Любезнейший, добрейший и лучший друг мой Аполлон Николаевич, простите меня, голубчик, за долгое молчание! Ради Христа. Причина молчания пустейшая: я до того запоздал в «Русский вестник», что всё это время работал деньи ночьбуквально, несмотря на припадки. Но увы! Замечаю с отчаянием, что уже не в состоянии почему-то стал так скоро работать, как еще недавно и как прежде. Ползу как рак, а начнешь считать — листа 3 1/2 аль 4 каких-нибудь, чуть не в целый месяц. Это ужасно, и что со мной будет, не знаю. Романа еще листов 27 остается, а может, и 30, а главное, стыдно помещать такими кусочками и отрывками, как я вот уже третью книжку тяну: себе только врежу, не говоря о том, какое мнение, вероятно,имеют обо мне в редакции «Русск<ого> вестника», а это мне дороже мнения публики. Послал на июньский номер 4 главы (последнюю отослал вчера) — и дал ЧЕСТНОЕ СЛОВО,что к июльскому номеру, своевременно,будет выслано всё окончание 2-й части (5 листов minimum). * Времени у меня, самое большее, остается 3 недели. Ну что мне делать и как тут хорошо кончить? Завтра сажусь за работу, а сегодня гуляю, то есть должен написать три письма.
Друг мой Аполлон Николаевич, я знаю и верю, что Вы истинно и искренно жалеете меня. Но никогда я не был более несчастен, как во всё это последнее время. Описывать Вам ничего не буду, но чем дальше идет время, тем язвительнее воспоминание и тем ярче представляется мне образ покойной Сони. Есть минуты, которых выносить нельзя. Она уже меня знала; она, когда я, в день смерти ее, уходил из дома читать газеты, не имея понятия о том, что через два часа умрет, она так следила и провожала меня своими глазками, так поглядела на меня, что до сих пор представляется и всё ярче и ярче. Никогда не забуду и никогда не перестану мучиться! Если даже и будет другой ребенок, то не понимаю, как я буду любить его; где любви найду; мне нужно Соню. Я понять не могу, что ее нет и что я ее никогда не увижу.
Другое несчастье мое — состояние Анны Григорьевны. Она ужасно тоскует, плачет по целым ночам, и это сильнейшим образом действует на ее здоровье. Сам я, как говорю Вам, писал день и ночь (не думаю, чтоб было порядочно, потому что очень тяжело было писать). Ей, по Вашему совету, много задавал работы, но она быстро кончала, а потом опять та же мука. Я вижу, что ей очень надо развлечения.
Но судьба уж как заладит преследовать, так уж со всех концов: средств нет, чтоб переехать куда-нибудь в большой город (во Флоренцию, в Неаполь), да и не по сезону, а в Париж тоже невозможно, да и далеко. Большой город, с музеями, с галереями и т. д. (как Дрезден прошлого года) сильно бы развлек ее: она любительница, любит смотреть и учиться. А как нарочно должны здесь сидеть и даже по тому одному, что переезд самый ничтожный отнимает ужасно время (по опыту), а надо сидеть и работать, — иначе не докончишь, а стало быть, и последние ресурсы уничтожатся. Переехали мы из Женевы сюда в Вевей не без хлопот и со средствами самыми скуднейшими (болезнь, смерть и похороны ребенка стоили несколько денег, на которые мы рассчитывали), и вот в Вевее не только всё по-старому гадко, но даже и хуже. Конечно, гаже житья в Женеве ничего и представить нельзя. Но здесь положительно не лучше, и мы все (втроем, с нами Анна Николавна) подозреваем, что слова женевских докторов, предупреждавших нас, справедливы: здесь воздух, расстраивающий нервы. Мы чувствуем это все трое. Правда, для здоровья в Женеве, в других отношениях (бизы), было несравненно хуже. Поживем немного, а там посмотрим, не умирать же. Жаров здесь нет; панораму озера Вы знаете; в Вевее она положительно лучше, чем из Монтре и Шильона, которые рядом. Но, кроме этой панорамы (и правда, еще некоторые места есть в горах для прогулки, чего не было в Женеве), остальное всё слишком гадко, и за одну панораму мы боимся слишком дорого заплатить. О, если б Вы понятие имели об гадости жить за границей на месте, если б Вы понятие имели об бесчестности, низости, невероятной тупости и неразвитости швейцарцев. Конечно, немцы хуже, но и эти стоят чего-нибудь! На иностранца смотрят здесь как на доходную статью; все их помышления о том, как бы обманывать и ограбить. Но пуще всего их нечистоплотность! Киргиз в своей юрте живет чистоплотнее (и здесь в Женеве). Я ужасаюсь; я бы захохотал в глаза, если б мне сказали это прежде про европейцев. Но черт с ними! Я ненавижу их дальше последнего предела! Но в Женеве по крайней мере я имел газеты русские, а здесь ничего. Для меня это очень тяжело. От Паши я получил наконец большое письмо. Пишет тоже о 4-х посланных мне письмах: невероятно мне это, куда ж они могли деться? А с другой стороны, трудно и не верить ему совсем. Письмо он написал складно. Я порадовался, что он может излагать дело ладно и без ошибок. Но положение его действительно должно быть ужасное. Это мне так тяжело, что во сне даже снится. (Чем отблагодарю я Вас за все Ваши старания и заботы о нем. Разумеется, Вам нельзя давать ему денег: что Вы это? Вы так добры, что, пожалуй, и сделаете. Я Вам сам должен, и, кроме того, Вам самим постоянная нужда в деньгах; Вы с семейством и с доходами чуть-чуть достающими.) Вот, однако же, дело, которое я Вам должен сообщить и по которому прошу Вашего совета:Паша мне писал, что нельзя ли ему, по крайней мере, сделать на мое имя заем, и назначал человека, который мог бы дать под мою расписку деньги. Этот человек — один Гаврилов, бывший фактор типографии, в которой печатался наш журнал. Человек так себе, пожилой, не без некоторых достоинств, хитроватый и имеющий деньжонки. Он у меня раз купил второе издание романа («Униж<енные> и оскорб<ленные>») за 1000 р. Другой раз он ко мне как-то пришел; я спросил его: «Гаврилов, у Вас есть деньги?» — «Есть немного». — «Дайте мне 1000 руб.?» — «Извольте», — и принес в тот же день, под вексель, разумеется на отличные проценты, не помню какие. Эту 1000 я третьего года ему отдал всю. Действительно, этот человек мог бы дать. По просьбе Паши я написал ему письмо, а Паше послал и расписку в 200 р. (за 160 р., которые Паша хотел бы взять у него на мое имя, для себя и для Эм<илии> Федоровны, находящейся в нищете и заболевшей). Срок 1-е января. Не знаю, получил ли с него Паша? Голубчик, ради Бога, если увидите Пашу, спросите его, получил ли он, и если еще он не отвечал мне, то понудьте его отвечать немедленно, * но так, чтоб письма его не пропадали. (Очень может быть, что он как-нибудь посылает так небрежно, что они пропадают, а пожалуй, и другие причины — не знаю.) Вас же прошу написать мне (а Вы, верно, не будете так же долго не отвечать мне, как я Вам, потому что простите меня за это и поймете действительную тягостьмоего положения и работы), получил ли Паша с Гаврилова, потому что я ужасно беспокоюсь о том, что с ним будет, если он не получит? Я ведь чувствую, что он в последней крайности. Разумеется, я не прошу Вас нарочно ехать с дачи отыскивать Пашу. Он, вероятно, и к Вам сам явится. Но между тем вот об чем я хотел спросить Вашего совета:
Очень может быть, что Гаврилов, если у него есть деньги налицо, был бы опять расположен мне дать рублей тысячу на год (то есть 800, если Паше дал 200); разумеется, под вексель. Вексель можно и отсюда написать. Да, сверх того, через 1 1/2 года (по контракту) мне придется получить с Стелловского за «Преступление и наказание» (которое он навернонапечатает в своем издании моих сочинений, имея право по контракту, но только не раньше 1-го января 1870 года и так как уже он опубликовал об этом в газетах) * — не менее 650 р. или 700 в виде доплаты (так у нас по контракту, и это наверно).Не заложить ли мне этот контракт, то есть право получения по нем с Стелловского денег, — Гаврилову, чтоб заохотить его дать эту тысячу? Не предложить ли это Гаврилову? А мне 800 р. были бы очень теперь спасительны, даже за огромные проценты. Кроме некоторых долгов, которые необходимоуплатить, — надо внести проценты за заложенную мою мебель и вещи в Петербурге, иначе пропадут, — а это дороже тысячи руб. Наконец, из этих 800 капелька денег осталась бы и мне сюда, а уж Бог видит, как нам здесь надо. Я писал Паше, чтоб он сходил к Гаврилову и, не говоря емувсего, зондировал бы его насчет того, мог бы он дать или нет? Но Паша человек юный и неопытный. (Притом я хоть и написал Паше об этой моей мысли занять для себя 800 руб., но, признаюсь Вам, я смотрю на эту мысль даже и теперь только как на фантазию и много не жду от нее, потому что сам еще не решился, да и не знаю, что может сказать Гаврилов.) Одним словом, я бы желал знать, как у него обошлось с Пашей, чтоб судить о его расположении, и 2-е) желал бы Вашего совета: делать или не делать? Прибавлю, что Гаврилов — человек горячий (и трусливый вместе) и предприимчивый. По его собственному признанию, он от «Унижен<ных> и оскорбленных» был с барышком. Этот человек, если он только издает иногда и не прекратил теперь этих попытокиздательских, как прежде, мог бы уж по тому одному не отказать мне в деньгах, что надеялся бы выгодно купить у меня право издания (ну хоть «Идиота», если окончание будет хорошо), хотя я, разумеется, и не заикнусь делать предложения. На всякий случай, его адресс теперешний: у Вознесенского моста, в доме Китнера, при типографии Головачева, Гаврилов, фактор в типографии. Я, голубчик, не смею утруждать Вас и не прошу ходить к Гаврилову, потому что и не надо, но на всякий случайтолько сообщаю этот адресс.
Я до того заработался, что отупел и голова как забитая. От Вас писем жду всегда как царства небесного.Голос из России, от друга — что же драгоценнее? Нечего мне Вам написать, никаких новостей, тупею и дурею я здесь. И, однако же, пока не кончу романа — ничего предпринять нельзя. А тогда, во что бы то ни стало, приеду в Россию. А чтоб кончить роман, нужно сидеть пять месяцев по 8 часов в день minimum, не вставая. Долг Каткову я наполовину уж отработал. Отработаю и остальное. Пишите мне, друг мой, Христа ради, пишите. Жена кланяется Вам и Анне Ивановне. Она вас обоих очень любит. Засвидетельствуйте Анне Ивановне мое уважение. Анна Николавна тоже просила Вам поклониться. До свидания. Обнимаю Вас. Вам преданный и искренний