Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
В адвокатской среде от времени до времени подымается вопрос о том, чтоб представители этой профессии руководились в своей деятельности не одной только формальной писаной правдой, но и неписаной.
В харьковском юридическом обществе был сделан интересный доклад: «Проблемы адвокатской морали». Признавая за адвокатурой общественное служение, докладчик указывал, что общество, карая своим осуждением адвоката, который взялся за ведение «закономерного», но безнравственного процесса, требует, чтобы адвокатура не была безразборчивой в выборе дел и в способах их ведения, чтобы адвокат не брался по собственной охоте за защиту
Конечно, не все уклонения от правды общечеловеческой приходится ставить на счет, так сказать, личности адвоката. Многое приходится относить на счет тех условий, в которых приходится работать адвокатам. Вспомните положение помощников присяжных поверенных, этих илотов адвокатской среды. Не удивительно, что, выбившись из плотского состояния, некоторые из них с голоду проявляют такие аппетиты, что приходится ограждать клиентуру десятью процентами.
На дне*
Каждый раз, как я бываю на «На дне», я люблю смотреть на публику: спокойные, чисто выбритые лица, расчесанные усы и бороды, приличные, хорошие костюмы, белые крахмальные манишки, весь облик, говорящий, что люди не знают физической грязи, нечистоплотности, голода, что целая система, целая сложная и тонкая сплетающаяся сеть отделяет их от, так сказать, первичных, грубых лишений пищи, жилища, одежды.
Что бедняков много на свете, что они грязны, голодны, пьяны, в отрепьях, живут в осклизлых подвалах, – это все знают, это всем примелькалось, на это поминутно наталкиваешься в рассказах, в очерках, в повестях, это сделалось трюизмом, шаблоном, общим местом. Как бы жгуче слово ни было, уже не тронешь сердца читателя – притерпелось.
Но когда подымается занавес, когда перед этой спокойной опрятной публикой вдруг откроется дымный и низко придавленный позеленевшими осклизлыми сводами подвал, когда зритель глазами увидит отрепья, нищету, грязь и ужас жизни, когда ушами услышит трагедию, потрясающую своей простотой трагедию смерти Анны, – привычное сердце его колыхнется. Как бы ни было могуче слово, никогда оно не производит такого впечатления, как реальный факт, и никакие описания не дадут представления, такого яркого и выпуклого, как самый предмет. Театр же создает иллюзию факта, действительности.
И вот эта чистая, опрятная хорошая публика выходит из подъездов театра, унося в сердце сострадание и боль, и жало укора, укора людей, которые голодны, измучены, исстрадались, которые тонут, которые «на дне».
Но привычка – страшная вещь. Только посветлеет следующее утро, как все, что составляет жизнь этих опрятных людей, как илом, затягивает душу. Уже остается только впечатление, что были в театре, что хорошо играли. Уже и забыли тех, кто и сейчас не переставая голоден, измучен, одет в отрепья, пьян, готов на преступления. Привычка – страшная вещь, она родит глухоту и слепоту… Вот ее результаты.
В арбатском попечительстве о бедных – сорок тысяч жителей, около трех тысяч квартирантов, платящих за квартиры свыше трехсот рублей за каждую, шестьсот домовладельцев. Это целая армия опрятных, хорошо одетых людей, людей, бывающих на «На дне» и сейчас же забывающих о «дне». Об этом свидетельствует
попечительство. Оно сводит бюджет с годовым дефицитом в три тысячи рублей. Теперь попечительство вынуждено будет сократить число призреваемых в его учреждениях, то есть выкинуть на улицу, в Хитров рынок, «на дно», половину призреваемых старух и ребятишек, вынуждено будет сократить выдачу пособий.Добрый папаша*
Толпа народа. Крики, возбужденные лица, поднимающиеся руки, возгласы: «Городовой!» – извозчики, соскочившие с козел, и режущий душу, пронизывающий детский крик. Все толкаются, толпятся, вытягивают шеи, стараются заглянуть в середину шатающейся толпы, в небольшое пространство, где слышатся перехватываемые, задыхающиеся голоса борющихся людей.
– Что же это такое! – говорит, ни к кому в особенности не обращаясь, извозчик с красным возбужденным лицом, – ведь они его раздерут… Гляди, которые за ноги, которые за голову, которые за руки… Дите чем виновато?.. И… но и народ!..
А пронзительный неумолкающий детский крик хватает за сердце. Публика, по обыкновению, сердобольно глазеет, отпускает замечания, и никто не вступится за несчастного ребенка. Наконец двери соседнего дома отворяются, выбегает какой-то человек, расталкивает толпу.
– Оставьте ребенка!.. Оставьте сию минуту ребенка… вы его разорвете…
– Хочь мертвый, да мой будет.
– Не дам… не дам… не да-ам! – истерическим, голосом кричит с растрепавшейся головой и выбившимися косами женщина…
– А-а… отнимать… отнимать… отнимать!.. – хрипит прерывающимся, задыхающимся шепотом третья.
Человек кидается и начинает отнимать ребенка. Но в него вцепились, как когтями. Приходится отрывать одну руку за другой, но те сейчас же перехватывают, хватаются за ручонки, за платьице, тянут за голову. Ребенок кричит как резаный, перебрасываемый из рук в руки, вырываемый, как кусок тряпки, с искаженным ужасом лицом. Наконец при помощи вышедшей из спокойного созерцания публики человек вырывает у женщины ребенка, крохотную, лет трех, девочку, с прелестным личиком, обрамленным белым чепчиком, и бросается, преследуемый женщинами, в дом. Двери захлопываются.
– Еще трошки, аккурат разорвали бы, – философски замечает извозчик и, путаясь и подбирая свой длинный армяк, залезает на козлы.
Чьи-то истерические рыдания слышатся у запертой двери:
– Дочка… дочечка!!
Дверь отворяется на минуту,
– Кто тут мать?
– Вот, вот эта, – гудит толпа, навалившаяся к подъезду и перегородившая всю улицу, и, расступаясь, пропускают к дверям скромно одетую женщину с страшно измученным бледным лицом и добрыми, полными тоски глазами,
Ее пропускают. Ребенок, пришедший в себя, бросается к ней.
– Мама!..
Женщина рассказывает печальную историю. Она – портниха. Сошлась с неким гражданином. Когда почувствовала себя матерью, гражданин этот нашел для себя более приятным иметь дело с ее сестрой. Родилась девочка, стала подрастать и вышел прелестный ребенок. Папаша заблагорассудил выкинуть на улицу обеих сестер, ребенка оставил у себя. Мать не смела показаться на порог, не смела взглянуть на дочь.
Бедная женщина истосковалась. И вот она со своей матерью подкараулила гулявшую с няней на улице девочку, и три женщины чуть не разорвали ее.