Том 2. Произведения 1902–1906
Шрифт:
Голос был с хрипотой от постоянного пребывания на ветру в степи и от водки.
– Каки быки?.. Вишь, крутоярина… Быки!.. Знаем мы, быки…
– То-то, думаю, не спустятся тут. Оказия… нету, вот, что хошь… Думаю, не к воде ли забились…
Костер сонно и лениво из-под полуопущенного века глянул, и на минуту можно было различить над самым обрывом в красноватом отблеске конскую голову и над ней человеческую. Веко закрылось, и темный силуэт, теперь шевелившийся и уже не казавшийся мертвой глыбой, стал делаться меньше, понижаясь и прячась за край обрыва. Звезды снова играли, не беспокоимые, из степи несся удаляющийся, замирающий топот, оставляя в молчании и темноте неосязаемый след угрозы и предчувствия.
– Ах ты! Вот, дядя Михей, а дядя Михей… слышь, казаки подъезжали, высматривали… Ах ты! штоп вас холера поела…
На
Скуластый снял котелок, поставил и повертел на песке, пока не втиснул в углубление.
– Быки… Знаем мы – быки… Позапрошлым летом так-тось сел пароход, отгрузили в баржу, пароход ушел. Вот является такой же молодец, то да се, тары-бары, а на другой день ворочается пароход, а обои сторожа лежат… К ним, а у них головы ломами разбиты, и баржа дочиста обработана.
Оба посмотрели на край обрыва, но там равнодушно играли звезды, было смутно и неясно.
– Быки!.. Знаем мы – быки…
Достали ложки, вытерли подолом рубах, покрестились, стали черпать и осторожно дуть.
– Дядя Михей… а дядя Михей!..
Молчание.
– Слышь, иди вечерять. Придут казаки и повечерять не дадут…
– Не трожь. Нехай отлежится…
Выпятив щеки, скуластый сердито и торопливо дул.
Слышно шлепанье студивших горячую кашу губ, да присмиревший, шепчущий ропот воды, да тонкие, странные, неясные звуки, которым нет имени и которыми полна ночная темнота над рекой.
– Ты чего же?
– Нет… не хочу,
И длинный тщательно вытер языком и губами ложку и покрестился.
Он опять сидел, осунувшись, и мысли, далекие от этой теплой ночи, от товарищей, от своих обязанностей, от опасений грабежа, бродили в голове. Скуластый долго и методически черпал, дул, втягивал воздух вместе с кашей губами, пока наконец, усталый и потный, тоже облизал ложку, спрятал, покрестился и некоторое время нерешительно стоял над полупотухшим костром. Потом растянулся на спине и равнодушно стал глядеть вверх.
– Да, – послышался опять ровный голос, сливавшийся с синей ночью, – кончил срок, ворочаюсь домой. Соскочил с телеги. Батюшка, матушка, сестры, братаны, соседи, почитай, вся деревня встревать вышла. Поклонился батюшке, матушке до земли, поздоровался со всеми. «А где же, говорю, благоверная, богоданная супруга наша, Матрена Яковлевна?» – «А вот она», – говорят. Глядь, а она стоит в сторонке, косы распустимши, белая, как глина, и слезьми горючими обливается. Стал я, опустив голову, долго стоял, а она упала в ноги, волосами закрылась, кричит не своим голосом. Долго стоял. Все молчат. «Что же теперь, говорю, будем делать, супруга моя богоданная?.. А-а-а!» Аж в волосья себе вцепился… «Я ж тебя, говорю, уважал и любил, пуще глазу берег, я ж тебя взял не из корысти, по. одной любве… Что же теперь будем делать?» Кричит… Тут захолонуло у меня, чую, убью до смерти. И так спокойно стало, холодно… Все молчат: не чужую, свою жену учит муж… Выдернул жердь… да ну… Старушонка подходит старенькая, головой трясет. Стукнула клюкой по земле: «На всяко древо птица садится». – «Уйди, говорю, бабушка, уйди». А она свое: «На всяко древо птица садится». Ах! Закипело у меня: «Уйди, старая, уйди отгреха». А она меня по спине клюкой: «На всяко древо птица садится, всяка тварь молодости рада». – «Цыц, говорю… Птица, говорю, посидела да полетела, а эта посидела да напакостила». А старушонка свое стучит клюкой: «На всяко древо птица садится…» Потом подошла к жене, тронула клюкой: «А ты спроси его, молодка, много ль об тебе на службе помнил, много ль себя в чистоте блюл, небось ни одной бабочки не знал…» Как по башке меня треснула… Жердь выпала. Ну, я… да… а…
Он, видимо, волновался. Скуластый скучно глядел в небо на белесую, все ту же, сколько ни видел, дорогу.
– Ну… ну, я… да… прямо сказать, ошпарила меня. Потому, стало быть, обои мы… одинаковы… спрашивать не с кого… Ежели по правде, по совести, одинаково обпакостились….
Он долго молчал, и долго скуластый глядел в звездное небо, на белесую дорогу, которая уходила неведомо куда и по которой иной раз чертили тонкий дымчатый след скатывающиеся искры.
– Да…
хорошо… Потом стали жить… Да… Ни слова ей не сказал, пальцем не тронул, а парнишка, стало быть… этот то ись… с нами же, кормим… Любит она его, и все как будто стыдно ей его за стол сажать… Вот так прошло с полгода… И стала, братец мой, меня тоска брать. Стоит у меня в голове, что, стало быть, она тут без меня вольничала, не выбьешь из головы. Зачнешь себя урезонивать, что, дескать, я так же самое, и с меня не спрашивают, да как вспомню, так у меня все перевернется. Хочь бы вдарил я ее раз, хочь бы за волосья оттаскал, а то здрастьте, так и надо, пожалте, без мужа, сколько угодно… Стала меня тоска сосать, не могу я ей в глаза глянуть. Но и красивая, люблю, а вот как вспомню, как червь заворачивается в нутре. В избу идти неохота. Иной раз думаю – убью, мочи моей нету… изобью до смерти. А она, братец ты мой ходит по дому, по хозяйству, упрекнуть не в чем, работает, сколько силы есть, и все думает, как бы мне что лучше, и насчет прочего иного никто худого слова не скажет. Бить-то зараз не за что… Да… то-то…Он опять замолчал и без всякой надобности подкинул на еле тлеющие угли хворосту. По-прежнему колебалось дремотное шептанье воды, и из темной реки глядело бесчисленными звездами ночное небо.
Харкающие, надрывающие звуки покрыли журчащий ропот и тишину. Производя странное впечатление непривычным видом, на том месте, где недвижно темнел по песку силуэт, смутно виднелась фигура сидящего человека. Он кашлял захлебывающимся, прерывающимся кашлем.
– У-пу-стил… кххх… кххх… у-пу-стил… кххх… время, – проговорил он, захлебываясь, с мучительным усилием выдувая из себя каждый слог. – Ба-ба-бу… кхх… кххх… на-до… кххх… вовремя… бить…
Он перевел дух.
– Дядя Михей, – проговорил скуластый, – каша застыла, ешь, а то подвесить можно, жару много.
– Все бьют, и ты-ы… кххх… кххх… бей, – все так же сидя, продолжал дядя Михей из темноты, – вовремя бей, зла не будешь держать. Охо-хо-хо… грехи наши… помирать-то все одно придется… Каши-то не хоцца, отставь котелок-от, охо-хо-хо…
– Дядя Михей, казаки подъезжали, высматривали. Гляди, кабы греха не было.
– Ну, что ж, подъезжали, стало, надыть людям… Что ж, ничего… от смерти не уйдешь… земли много, всем хватит. Охо… хо-хо… прости, господи…
Дядя Михей покопался и опять улегся на песке. Опять в ночном сумраке темнела неподвижно простертая фигура, немолчно и дремотно журчали струи, и чуть-чуть колебалось звездное небо в темной реке. Скуластый глядел на дымчатую дорогу. Стояла сама себя слушавшая тишина, только слабо потрескивали несколько сырых хворостинок, которые никак не могли загореться, и едва уловимый дымок, не колеблемый, как тень, скользил вверх.
И этот покой и тишина, погруженные в ночную темноту, казалось, были полны тоски, воспоминаний о прошлом.
– Ушел… не вытерпел… мочи не стало, – глухо проговорил Семен. – Вот теперь хожу… Ни семьи, ни дому, ни угла…
Он замолчал.
Молчал скуластый, потом повернулся на бок, зевнул, широко раскрыв рот, и по реке кто-то ухнул ему в ответ.
– Теперича завалиться бы спать… Ишь звезда покатилась…
Долго стояла тишина. Над водой, удаляясь, слышались тонкие тиликающие звуки, – должно быть, летели кулички.
– Я то же самое, – неожиданно заговорил скуластый, – ни хозяйства, ни семьи. Спервоначалу отец жив был, еще хозяйничали, а потом помер, мать по кусочкам с детьми пошла. Потом у сапожника был, потом у постовала, полсти валял, а теперь тут вот постоянно либо на баржах, либо на пароходе. Где же тут семьей обзаводиться? Да оно и лучше, легше, ей-богу, сам себе голова… А насчет, ежели сказать… баб, так их сколько хошь, ей-богу…
И скуластый вдруг оживился, сел и захохотал гогочущим смехом. И над рекой в темноте тоже кто-то игриво захохотал.
– Едят вас мухи… бабы… одно слово – народ… Этта с полстьми ходили. Ну, днем полсти бьешь, да… А ночью… ах, чтоб вас холера поела…
Он опять захохотал.
– Ей-богу… то есть вот и здорово… Из деревни в деревню… Ну, тоже есть не приступиться, строгие… Ах ты! все б отдал…
И он выругался скверно и цинично.
– Раз приходим… как глянул… Мать пресвятая… Ну, не видал – белая, гладкая, глянет, аж в животе холодно. Ну, хорошо. Так-сяк, – она, братец, не глядит. Так мимо меня, как бревно будто я. А, слыхал? Ей-богу… Сну решился, как перед истинным… Денег… Куда! В рожу заехала… чтоб тебя раздуло…